Усталый философ
Нарисуем литературный портрет Василия Розанова. Может быть, именно в его «художественной манере» нам раскроется некое мировоззренческое единство, объединяющее всё тематическое и жанровое многообразие его философского и писательского наследия?
В последнее десятилетие
Писать о Розанове представляется почти избыточным. Он сам рассказал о себе настолько откровенно и подробно — и говорил о себе почти во всех своих «зрелых» текстах, что отыскивать нечто «сокровенное», «утаенное» — напрасный труд. Не потому, что этого не осталось — что-то не сказалось, нечто забылось, другое припомнилось неверно или припоминалось каждый раз по-разному (а неизменность показаний, как известно, признак лжеца), — но потому, что отбор существенного произведен им самим, он сам рассказал то, что считал нужным для понимания. А спорить в этом с автором книги «О понимании» можно, но вряд ли спор увенчается с успехом.
Общечеловеческое качество — желание предстать в глазах окружающих лучше, чем мы есть. Оборотной стороной выступает уничижение — та же гордыня, которую демонстрирует столь нелюбимый Розановым Жан-Жак Руссо. Розанов не был избавлен от этого общего для людей качества — но тот Розанов, который остался в литературе, — вне этого, он нашел способ обойти препятствие, которое не удается преодолеть.
Впрочем, сделался или позволил себе быть «Розановым» он очень поздно — в журналистику пришел, уже преодолев бóльшую половину жизни. Те книги, которые сейчас для нас в первую очередь ассоциируются с ним, написаны по преимуществу в последние годы жизни. Из раннего (вновь напомню — очень условно «раннего», исключительно в рамках розановской биографии) наиболее прочный успех выпал на долю «Легенды о Великом инквизиторе». Всё прочее — «Уединённое», оба короба «Опавших листьев», «Мимолетное», «Апокалипсис нашего времени», «Люди лунного света» — тексты, возникшие в последнее десятилетие его жизни.
Дата, место смерти: 5 февраля 1919 года, Сергиев Посад.
Образование: Историко-филологический факультет Московского университета.
Место публикаций: журналы «Русский вестник» и «Русское обозрение», газета «Новое время».
Главные труды: «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания» (1886); «Религия и культура» (сборник статей, 1899); «Сумерки просвещения» (сборник статей, 1899) «Тёмный лик. Метафизика христианства» (1911); «Люди лунного света» (1911); «Уединённое» (1912), «Смертное» (1913); «Опавшие листья» (ч. 1–2, 1913–1915); «Апокалипсис нашего времени» (1917-1918).
Семья: первый брак — А.П. Суслова (1880); второй брак — В.Д. Бутягина (1891).
Писатель в газете
Друзья и приятели, не говоря уж о недругах, постоянно упрекали Розанова в спешке, торопливости, недостатке образованности — ведущих к тому, что статьи его пестрели ошибками. Ссылаясь на книгу, он мог сослаться лишь на какую-то фразу, случайно в ней увиденную, — и толковать ее, опираться на нее в споре, не посмотрев ни того, что ей предшествует, ни того, что следует за ней. Он всегда торопился, писал не просто много, а невероятно много — далекое от полноты собрание его сочинений включает 30 томов мелкой печати, а по оглавлению легко убедиться, что писал он почти обо всем, начиная от вопросов государственного устройства и заканчивая библиографией.
Друзья уговаривали его — уже в начале 1900-х годов — остановиться, остепениться, «взяться за серьезный труд». Впрочем, дело это было, по счастью, бесполезное — Розанов и в молодые годы за советы бывал признателен, но им никогда не следовал. Журналистика, особенно газетное писание — вещь мимолетная, самый лучший журналист не переживает свое время, поскольку именно в нем его слава и награда — в идеальном попадании в момент, в сиюминутное. Перечитывать сейчас собрания статей самых ярких публицистов прошлого — что М.Н. Каткова, что М.О. Меньшикова, что А.В. Амфитеатрова — дело, на которое мы отважимся лишь по работе: эти тексты остались в своем времени — для которого и были написаны.
Розанову удалось невероятное — сотворить из газетных текстов большую литературу. Считается, что важной составляющей таланта писателя является способность беспощадно вычеркивать, редактировать свой собственный текст, не жалея написанного. Розанов и здесь — нарушение всех правил. Он гордился, что даже «О понимании» написано им целиком, без редактирования, а газетный текст и не предполагал подобного. Газета — сама, как «листва»: опадающая номер за номером, которые лишь старательные библиотекари собирают в подшивки, дабы отправить на хранение на потребу будущим историкам.
Читателя же не интересуют ни особенности стиля, ни точность формулировок. Газетный текст по определению двух родов: рассказ о событиях, о которых нам почему-то считается нужным знать, и нечто забавное, любопытное, способное развлечь или заинтересовать. И лучше всего, разумеется, когда оба рода соединяются, и повествование о происшествии одновременно увлекает нас резвостью языка или парадоксальностью формулировок. Но в любом случае это текст, не предполагающий перечитывания, к нему не возвращаются спустя пару дней, несвежая газета у киоскера — залежавшийся товар, которому предназначено пойти на обертку или макулатуру.
Если друзья желали долговечности, а неприятели упрекали Розанова в ее отсутствии — то сам он сетовал совсем на иное, на ускользающее даже из этих газетных листков, не вмещающееся ни в письма, ни в дневник. Ведь любой жанр, даже такой свободный, как частное письмо, накладывает ограничения — определенной последовательности, связности, явной цели — с тем, чтобы преодолеть те несколько дней, отделяющих отправление письма от момента его получения. Каждый текст с проставленной темой — книга, репортаж, фельетон — обязуется говорить о том, чему посвящен, и избегать иного, «к теме не относящегося». Розанов же стремился вобрать целое — сохранить, донести, показать то, из чего состоим мы сами, так же, как и он.
Цельность и последовательность
Его притязание на внимание — притязание показать не виденное нами именно в силу того, что из этого состоит реальность, которую мы расчленяем и замыкаем в герметичные отсеки, наклеивая бирки. Здесь — «о литературе», а здесь — «о взносе квартплаты», промокшие ноги не относятся ни к тому, ни к другому и подлежат включению в особый, третий раздел. Он же собирал это вместе — ведь мы живем этим одновременно: говорим о Чехове, думая, как нам заплатить за квартиру, раздраженные из-за того, что ботинки отсырели, а нам еще добираться до дома… а там как раз тот самый Чехов, о нем статья заказана, написать надобно, да еще так, чтобы не повториться, ноги промокли и тоска — она никогда не отступает, она всегда рядом, лишь иногда забудешься и кажется, что ее нет — но не кажется, казалось… потому что, придя в себя от увлечения, обнаруживаешь себя посреди нее, осознавая по остроте чувства, что минутой ранее ее не было, она отступала, пока ты думал о чем-то другом, но стоит мысли вернуться к себе, как вместе с собой она обнаруживает и собственную тоску.
Эта цельность — она одновременно и последовательность, ведь в каждый конкретный момент наше сознание обращено на что-то одно, устремлено куда-то — и «неотступная мысль» — о больной жене, о себе, о детях — это не мысль, мысли каждый момент другие, — это тональность, пронизывающая всё, или музыкальный мотив, который, как в вагнеровской опере, то уходит, то возвращается вновь, до самого финала не исчезая окончательно.
Поздняя «листва»
После «Уединенного» и многообразной «листвы» вся предшествовавшая и сопутствовавшая литература, порожденная Розановым, прочитывается как путь к этим текстам, отражение, сопутствующее. Он обессмертил эту литературу, задав ей новую рамку — сделав, если угодно, еще одними «листами» из «опавших». Литература — всегда сделанность, искусственность, придание чему-то, изначально бесформенному, формы. В литературе Розанову всегда было тесно — но почти всю жизнь он крепился, принуждал себя «держать форму», соблюдать приличия. Не вполне, разумеется, — он регулярно нарушал правила, выходил за границы принятого, но сами границы признавал, хоть и без должной почтительности.
Сейчас, имея возможность прочесть почти всего Розанова, с ворохом его переписки, разнообразием газетных и журнальных статей, опытами компоновки книжных изданий, с чужими текстами, окруженными бахромой розановских примечаний, — во всем этом, как, например, «В своем углу» «Мира искусства», легко угадать шаги к «Уединенному». Но это лишь потому, что мы знаем итог — и непроизвольно прочитываем предшествующее сквозь призму знания о последующем.
Как, наверное, и всё настоящее, «Уединённое» рождается без замысла — внезапно, как необходимость. Розанов записывает потому, что не может уже не писать — он вполне «бумажный человечек», за десятилетие ежедневной газетной работы это сделалось его натурой. Но пишет он, цепляясь за слова, за бумажные обрывки, случайно подвернувшиеся листки («на обороте транспаранта»), перед лицом того, с чем не может справиться никак: перед болезнью своей Вари, «Вареньки», тайно, незаконно венчанной его жены — второй при живой первой. Перед обрывом, заглянуть куда нет сил, — а не думать об этом он не может. Вся жизнь рухнула — то, что казалось «само собой разумеющимся», привычным, охватывающим, обернулось хрупким, способным исчезнуть в любой момент, без предупреждения.
И он будет писать почти до самой смерти, пока вообще будет получаться записывать — целиком уйдя в свою «листву», — когда статьи окажется незачем, некуда писать и закроются все газеты и журналы, где он когда-то работал или мог надеяться найти себе место. Впрочем, уже за несколько лет до того «листвы» станет так много, что любые планы напечатать ее исчезнут. К тому же и публика охладела, после первого, еще относительно «литературного», лирического «Уединенного» столкнувшись с «Опавшими листьями», где всё вперемешку: Белинский и Кареев, трамвай и конка, дети и планы издать собрание сочинений. Розанов сознавал отчетливо, что создает нечто, подобного чему никогда ранее не было, — вопреки советам окружающих решаясь печатать свои два «короба», выпуская в количестве шестидесяти экземпляров, для ближайших приятелей, чтобы не исчезло, «Смертное».
Тот «Розанов», через которого мы прочитываем все тексты, помещенные в собрание сочинений под этим именем, возникает в момент, когда окончательно оставляет заботу о литературе — обращение к публике, намерение что-то сказать другому. Эти тексты создаются очень уставшим человеком. В письмах этого времени к своему многолетнему приятелю Петру Перцову Розанов вновь и вновь проговаривает, что устал, ничего не хочет, ко всему равнодушен. «Листва» пишется уже независимо от того, будет ли читатель, удастся ли издать, — пишется, отнимая даже время от другого, более практического. Пишется потому, что Розанов не может уже не писать — у него на излете жизни прорезался свой голос: теперь он хранитель, единственный, способный зафиксировать вот эту мимолетность — поскольку в ней и есть всё. Как в чешском языке, где «быт» и «бытие» — одно и то же слово. И дело не в том, чтобы в одном разглядеть другое, а увидеть, что это и есть одно.