Протянуть руки наверх
ДОРОГА «ТУДА»
— Константин Сергеевич, расскажите, пожалуйста, о своем пути к Богу и о дружбе с протоиереем Александром Менем.
— Всё началось в 1976 году. Я учился на театрально-режиссерском факультете, окончив аспирантуру Ленинградской консерватории. Понял, что мое пристрастие — не искусствоведение, а режиссура… Факультет был прекрасным, я проучился там три года, но потом начал готовиться к поступлению на Высшие режиссерские курсы в Москве — захотелось податься в кинорежиссуру. Готовясь к экзаменам, я вдруг начал интересоваться блокадой Ленинграда, судьбой музыкантов, оставшихся в городе. Еще не понимая, зачем мне это, я чувствовал, что во мне бродит какой-то замысел. Прошло месяца три, и я написал сценарий под названием «Соло». И вот я ощутил, что в процессе работы меняюсь — потому что не может эта тема не вызвать сопереживания, не формировать какое-то особое отношение к истории, к людям… Я чувствовал это особенное и думал, что это, наверное, формируется мое творческое мировоззрение. А потом понял, что формировалось мировоззрение религиозное, а творчество было только тропинкой к нему. Сценарий «Соло» через три года превратился в мою дипломную картину, которую Даниил Гранин высоко оценил, назвав, простите за нескромность, лучшим фильмом о блокаде. Это был невероятно большой комплимент для молодого режиссера.
В те же годы один мой друг, киновед Андрей Бессмертный, помогал отцу Александру Меню связаться с теми, кто в нем нуждался. Передавал литературу для чтения перед Крещением и всячески окормлял, как говорится. Он привез меня в Пушкино к отцу Александру, и после долгого разговора с ним я стал готовиться к Крещению. Отец Александр выбрал дату: 12 июня, а между тем, это мой день рождения. Когда я сказал это отцу Александру, он заметил: «Ну что ж, будет второе рождение».
Так и произошло, я думаю. Потом я уехал из Москвы в Питер, но периодически приезжал в Пушкино, когда бывал в Москве, чтобы пообщаться с отцом Александром. Впрочем, это бывало довольно редко, к сожалению. Для меня было большой радостью узнать, что отец Александр написал о моей первой полнометражной картине «Письма мертвого человека» в своей книге. В 1989 году, когда я снял довольно провокативную религиозную драму «Посетитель музея», я очень хотел показать её отцу Александру, чтобы посоветоваться, поговорить о фильме, но не сложилось. Отец Александр был очень занят в те дни, а в 1990-м он погиб. Последнее мое воспоминание — 10 сентября я иду вдоль поезда, а во всех вагонах полутьма и горят свечи: это люди ехали из Питера в Москву попрощаться с ним. Отец Александр привел к вере немыслимое количество людей. Светлая ему память.
Я еще был совсем молодой человек, и в силу интеллектуальных запросов по-простому мне объяснить было ничего нельзя: я готов был поверить только во что-то сложное. Потом, конечно, приходишь к тому, что наивная вера детей и бабушек ничуть не хуже твоей «бердяевской» — но у каждого свой путь. Поэтому к отцу Александру приходило так много интеллигенции: он мог ответить на любой вопрос и просто, и сложно. Сама его личность ошеломляла. Были и другие прекрасные встречи в те годы: у нас на Высших режиссерских курсах в Москве, где я учился, преподавал Андрей Арсеньевич Тарковский. Я проходил у него практику на «Сталкере». После «Сталкера» мы уже подружились, я приезжал к нему показывать работы и советоваться по своим творческим проблемам. Кстати, когда мы гуляли с ним на Воробьевых горах, я ему всё намекал, что езжу к отцу Александру Меню, кое-что рассказывал об этом общении. Я ожидал какой-то реакции, но её не последовало, то есть она была нейтральной — «да, интересно», и всё… Не знаю, почему так, хотя они даже учились в одной школе. Отец Александр спрашивал меня про Андрея Арсеньевича, и я надеялся, что через меня возникнет какой-то контакт, но не возникло… А ведь даже в те подцензурные годы Андрей Арсеньевич позволял себе говорить на религиозные темы на лекциях! Но то ли по моде своего времени, то ли из каких-то своих собственных соображений он называл Бога Абсолютом — в стиле европейских философов.
Все пути к Богу удивительны. Моя мама всю жизнь преподавала старославянский язык, не будучи верующей. И вот, где-то после шестидесяти она приехала ко мне в Питер и сказала: «Отведи меня в Иоанновский женский монастырь!». Я отвел её, она там крестилась, и началась её очень активная церковная жизнь. Она выросла в совершенном атеизме, и требовался долгий жизненный путь, чтобы преодолеть его. Это было типично для многих людей её поколения, вот уж действительно, «дерево растет вверх». А вообще-то в годы цензуры креститься — это был просто жертвенный шаг: помню, молодому, мне в 1980 году как раз очень нравилось, что я иду креститься именно к отцу Александру. Он считался диссидентом, и я хорошо помню, как вокруг его храма прогуливались скучающие люди в одинаковых костюмах. Такое крещение было поступком, демонстративным свидетельством своей веры перед атеистической властью.
— Да, как раз вспоминаю, что Сергей Аверинцев, когда писал научные статьи, обязательно заканчивал строку перед словом «Бог», чтобы иметь право написать его с большой буквы. Это было время ежедневной жертвы… Наверное, сегодняшнему обществу комфорта этого не хватает?
— Такова благодать принятия веры. Конечно, здорово, что двери храмов раскрылись, но не все новоприбывшие хорошо поняли, куда и зачем они попали. Хуже всего — когда попали, потому что «так принято» или чтобы быть «ближе к властям»… Это, конечно, грустно. Но, с другой стороны, лучше так, чем то, что было. Я всегда старался относиться как можно спокойнее к официозу, хотя были и смешные истории. Когда я только приехал на «Ленфильм», снял «Соло» и получил международную премию, ко мне подошел парень из парткома и сказал: «Ух, такая замечательная картина у тебя, вступай в партию, мы всё организуем! Учти, без этого карьеру молодому режиссеру не сделать». Я ответил: «Какая партия, я же верующий, я не могу…» «Да кто это знает?!» — возразил он. «Но там-то знают», — сказал я, показав пальцем наверх, в небо. Он посмотрел на меня, как на сумасшедшего, или, может, не так понял мое «там», но как бы то ни было, на том история и закончилась, больше мне никто ничего такого не предлагал.
Мой дедушка по отцовской линии Тимофей Петрович Лопушанский был священником. Его расстреляли в 1938 году. Он принял мученическую кончину ради веры, и мне уж совсем не к лицу было бы совершать такие лукавые поступки ради карьеры.
Близилась перестройка, я снял «Письма мертвого человека» с откровенно религиозным финалом, и вышло так, что эпоха официального атеизма закончилась раньше, чем со мной успели «разобраться», как сегодня принято говорить. А в общем-то, к этому всё шло, особенно в период работы над «Письмами мертвого человека».
БАБОЧКА ДЛЯ ДИКОГО СИБИРЯКА
— Как же все-таки удалось снять этот фильм?
— Казалось, в 1984–1985 году снять что-то подобное было просто невозможно: мир погибает в огне ядерной войны, нет ни плохих американцев, ни хороших русских в этом фильме, к тому же откровенно религиозный финал. Абсолютно «непроходимый» замысел. Но у меня уже был опыт общения с цензурой к тому времени, да и опыт общения со старшими коллегами, с тем же Андреем Арсеньевичем Тарковским. Я уже в этом кое-что понимал. Моими соавторами сценария были Вячеслав Рыбаков и Борис Стругацкий, которые не были особо религиозными людьми, но взаимоотношения с цензурой понимали тоже неплохо. И мои «бредовые» идеи поддерживали. Мы придумали другой сценарий, цензурно приемлемый, внутри которого находился основной, тот, который и должен был появиться на свет в результате съемок. Сочинили целый триллер, обрамляющий реальный сценарий. Снимать это никто, конечно же, не собирался. Помню, Стругацкий сказал мне и Рыбакову: «Ребята, придумано гениально, но вас, я боюсь, посадят». Вполне могло быть так, между прочим, в те годы. Но почва под властью уже колебалась, и кто-то стал помогать, потом еще кто-то. Когда пришло время «разбираться» со мной, уже состоялся пятый съезд кинематографистов, вектор истории изменился. Кстати, мне был дан очень интересный знак на эту картину в самое трудное для меня время, когда казалось, что всё, это конец, картину закроют, не дадут довести до конца, а меня вообще отлучат от профессии. Это было 19 августа, Преображение Господне, церковь Димитрия Солунского в Коломягах. Я пришел на службу (еще и опоздал), и какая-то бабушка обратилась ко мне: «Молодой человек, там сейчас будет крестный ход, мужчин собирают, поможете нам?». Я, однако, не торопился попасть в число несущих хоругви: неловко же как-то, тем более опоздал. Она подошла во второй раз, затем в третий — деваться было некуда, все-таки согласился. Батюшка при виде меня сказал: «А вот вы возьмите, пожалуйста, икону вон ту из центра храма». Я беру эту икону на грудь, стою — и люди начинают подходить ко мне и прикладываться к этой иконе! Помню, меня словно огнем прошибло. Вот каким должно быть искусство, вот что ты должен сотворить. Я понял, что переживу что угодно, но этот фильм будет. Я словно почувствовал руку, которая меня ведет, — и никакие козни властей, их запреты не смогут остановить это. Так и случилось.
Фильм был показан во всем мире, получил награду в Каннах. Я был совершенно не готов к этому — ходить по красной дорожке в красивом костюме. Я встретился со своей переводчицей и узнал от нее, что для соблюдения дресс-кода нужен галстук-бабочка. Откуда бы ему у меня взяться? Последовала комедийная сцена: мы бежим в шесть вечера по набережной Круазетт с бутиками, а все галстуки-бабочки там стоят в это время, как хороший «мерседес». В итоге Светлана (так звали переводчицу) влетает в какой-то магазин и сбивчиво объясняет, что сегодня на фестивале премьера важнейшего русского фильма, приехал вот режиссер — дикий человек из Сибири, и нужно срочно приобрести ему бабочку, а денег у него, конечно, нет. Одно слово — дикий, из России. В итоге этот галстук-бабочку нам подарил хозяин бутика и пожелал даже успеха.
— А иностранцы понимают загадочную русскую душу?
— Самое интересное — иногда да. Когда вышла «Русская симфония», я был в Берлине, где фильму дали премию экуменического жюри на международном кинофестивале. И директор фестиваля сказал мне: «А давайте мы купим у вас копию фильма и будем периодически её показывать». Я согласился. Потом узнал, что премьера «Русской симфонии» на канале «Арте» во Франции состоялась в субботу в восемь вечера — это называется, между прочим, «прайм-тайм». В России этот фильм после выпуска в прокат не попал вообще. По телевизору не показывали два-три года, а потом усилиями Виктора Правдюка показали в час ночи в понедельник… Считали, что наш зритель не готов к такому искусству. Мол, может, во Франции и есть идиоты, а у нас нет! Впрочем, это тоже уже была цензура, но другая… я в этой картине очень резко высказался о том, что происходило в стране в 90-е годы и какова была в этом вина интеллигенции и властей…
О СЕРЬЕЗНОМ И СМЕШНОМ
— Мне кажется, вашу трилогию («Письма мертвого человека», «Посетитель музея» и «Русская симфония») сложно смотреть, потому что нужно убрать подальше поп-корн и сопереживать… размышлять. Нужна концентрация. А это не всем хочется. Часто можно услышать: «Мы устали, мы с работы, дайте нам что-нибудь веселое посмотреть».
— Я сам смотрю веселое! Великого Бергмана как-то спросили, что он любит делать по вечерам. Он ответил, что часто смотрит детективы по телевизору. Когда журналист ахнул: «Как же так? Вы — и детективы!», Бергман парировал: «Я отдыхаю». В этом великая правда искусства: должны быть все жанры, как говорит китайская пословица, «пусть растут все цветы». Ты хочешь отдохнуть? Посмотри комедию. Я вчера как раз смотрел одну, глупую-глупую, от души смеялся. Что в этом плохого? Но и серьезное необходимо. И новаторское… А оно у нас куда-то ушло, и чтобы прорваться к серьезному искусству, нужны неимоверные усилия. И чтобы создать — тоже. Государство не торопится такое финансировать — так, по остаточному принципу. Оно откровенно говорит, устами министра культуры, что авторское кино должно приносить прибыль, тогда оно имеет смысл, а иначе, дескать, зачем оно, кому нужно?.. Как говорится, комментарии излишни…
ВЕРА, ЛЮДИ И КНИГИ
— Как вы думаете, как стоит общаться атеистам и верующим, чтобы не мучить друг друга?
— Меня об этом часто спрашивают студенты. Моя мама повторяла, что не надо говорить «я неверующий», лучше — «я пока не верующий». Если бы меня самого лет до тридцати кто-то спросил про веру, я бы вряд ли ответил что-нибудь внятное. А потом прошло два-три года — и всё, как я говорю, «на коленях и в слезах»… Люди растут и меняются. Правильное отношение христианина к другому: помоги ему, чем можешь, а если не понимает и не хочет понимать — жди, когда он повзрослеет, как дети взрослеют, духовно и будет готов к восприятию истин. При отношении «ты враг, ты нехристь» собеседник закроется — и ничего не получится. Вообще, я часто говорю в таких случаях: дерево растет вверх, и человек так же создан, что он духовно возрастать должен, всё более и более приближаясь к религиозным основам бытия. Если этого пока не происходит, надо терпеливо ждать. Другого пути нет.
— А каков ваш круг чтения? Изменился ли он за последние годы?
— Я всегда был склонен читать философско-религиозную литературу, она меня по-настоящему вдохновляла. Количество прочитанного стало падать с годами — больше всего меня сейчас интересуют книги с фактологическим материалом. Бывает, что прочитаю какую-то книгу, о которой много говорят, — но чаще всего потрясения не испытываю. Из последнего — мой друг Дима Быков написал очень хороший роман «Июнь», мне понравился. Пелевин был интересен, особенно поначалу, а дальше у меня возникло ощущение повторения, планка снизилась, на мой взгляд. Любил ранние вещи Татьяны Толстой. Вообще, конечно, думаю, что многое можно выразить только в литературе, не в кино — быть может, в философской статье. Проблемы свободы, покаяния, судьбы… Мы все, создающие искусство, опираемся на Толстого и Достоевского. Это очевидно, даже если нет прямого цитирования. Удивительная вещь: у всех больших художников с годами возникает усталость от собственного искусства. Почему? Возможно, человеку хочется большего, он понимает несовершенство того вида деятельности, которым он занимается. Тут есть о чем задуматься.
И В РАДОСТЬ, И В СТРАХ
— Тема детства затрагивается и у вас, и у Тарковского, и еще у многих художников. У вас — это больные дети в «Письмах мертвого человека», дети, которых нужно спасти, в «Русской симфонии», это дети-индиго в фильме «Гадкие лебеди»…
— Дети — это абсолютная ценность. Нас же Фёдор Михайлович еще научил, что такое слезинка ребенка… Сам мир в детстве представляется как чудо, хотя это, конечно, понимаешь потом. Помню, мне было лет пять, наше общежитие в Казани, где мы жили с родителями, находилось в здании бывшего монастыря… Сейчас это очень известный Богородицкий монастырь. А тогда — огромные коридоры для педагогов и студентов. Общежитие. Детям было такое раздолье! Я там знал каждый закоулок. Мы там бегали, занимались всякими глупостями… Как пишут в романах, «прошло много лет». Я снова приехал туда, вошел в ворота, мимо которых проносился ребенком. В монастыре меня хорошо встретили, и я отправился искать комнату, в которой мы жили. А еще там был огромный двор, где, как известно, была найдена в XVI веке икона Казанской Божией Матери. Это святое место, но тогда мы, дети, конечно, не знали об этом. Да и взрослые в то время, скорее всего, не знали.
— Какое воспоминание из детства вы бы назвали самым ценным, дающим радость?
— В детстве всё — в радость и в страх. Алексей Герман говорил, что человек в детстве живет страхами, и это очень правильно. Я сам помню какого-то петуха, жившего у нас во дворе, — он гонялся за нами, и это пугало по-настоящему; помню ручку, которую захотелось лизнуть на морозе… А бесконечные чердаки и подвалы? Вот такой вот он, мир детей. А еще — запахи. Каких-нибудь несчастных котлет, например. Запах дров очень хорошо помню — зимы в Казани морозные, и дрова пахли одуряюще. Это основа чувственного мироощущения, как у Арсения Тарковского в стихах: «Пока я чувствую теплоту земли». У Тарковского было очень сильное чувство природы. Мне довелось побывать в Юрьевце, где родился Андрей Арсеньевич — там Волга такой ширины, что другого берега не видно. Вверх уходит лес, похожий на тот, что изображен в «Зеркале», и стоит потрясающий старый храм.
— Что из уроков Андрея Тарковского запомнилось вам больше всего? Трудно ли было помогать на съемках «Сталкера»?
— Я думаю, что в первую очередь учит сама личность. Личность передается по мелочам, по реакциям. Он читал лекции по кинорежиссуре, это понималось и впитывалось… Но все-таки главным примером выступал он сам. А практика проходила так: Андрей Арсеньевич сказал, что никаких прогуливающихся туристов на съемочной площадке не будет, и из трех практикантов в итоге остался только я один. Я помогал художнику, получал какие-то другие задания от Андрея Арсеньевича. Он серьезно относился к этой практике, а меня захватывала возможность находиться внутри картины. Кроме того, он давал мне творческие задания как практиканту-режиссеру, которые довольно строго проверял. Сама атмосфера этих съемок была чудом. Я сейчас понимаю, по какой невероятной спирали движется наша жизнь. Как отец Александр Мень говорил, всегда нужно усилие двух сторон. Протяни руку наверх — и тебе оттуда протянут руку.