Памяти друга

5 марта отмечается 50-летие со дня смерти Анны Ахматовой (1889–1966). Поэт, переводчик и литературовед Дмитрий Бобышев, в начале 1960-х входивший в ближний круг Ахматовой, вспоминает Анну Андреевну и рассуждает о религиозной подоплеке ее поэзии.
Раздел: Имена
Памяти друга
Журнал: № 3 (март) 2016Страницы: 16-19 Опубликовано: 4 марта 2016

Прохладная материнская рука

Истинно большую поэзию отличает поразительное свойство: каков бы ни был повод для стихотворения, пусть даже такой ничтожный, как, например, «таинственная плесень на стене», — всё равно самые простые, но гармонически расставленные слова и строки вызывают у читателя подъем, приподнятость сознания, а порой и очищающие слезы. Эти чувства опираются на естественное стремление души к возвышенному, истинному… Более того, как раз из глубины отрицательного опыта униженности душа может еще горячей, еще пламенней взывать к путеводному свету.

Почему-то я так и не решился на прямой разговор о религии во время наших встреч с Анной Андреевной Ахматовой в те 1960-е, увы, последние, годы ее жизни. Может быть, я еще не был внутренне готов. А возможно, обсуждение этой темы не показалось уместным: в памяти слишком свежа была угроза из доклада Жданова, его осуждающий вывод: «Что поучительного могут дать произведения Ахматовой нашей молодежи? Ничего, кроме вреда». Она в те дни извлекала из засекреченных черновиков, равно как и из тайников памяти, свой «Реквием» — плач по исковерканным судьбам сына, мужа и многих, многих соотечественников, жертв бесчеловечного режима. Чтобы обнародовать (да еще за границей) этот цикл коротких стихотворений, сливающихся в поэму скорби, нужна была незаурядная гражданская смелость.

Следует напомнить, что «Постановление ЦК ВКП (б) от 14 августа 1946 года», клеймящее Ахматову, не было отменено и всё еще висело угрожающей тучей над ней самой, над ее читателями, да и над всей литературой, включая редакторов, издателей, прочих чиновников и партийных цензoров, запретивших (после неудачного для них эксперимента с Солженицыным) тему лагерей и репрессий. К тому же, кроме политического обвинения режиму, ахматовский «Реквием» был и моральным противостоянием ему, и открытым утверждением ценностей христианства, запрещенных в то время законом «о религиозной пропаганде». Вспомним, как образ матери в поэме сливается с образом Богородицы, предстоящей Распятию:

 

Магдалина билась и рыдала,

Ученик любимый каменел,

А туда, где молча Мать стояла,

Так никто взглянуть и не посмел.

(«Распятие»).


Сила морального укора настолько велика, что заставляет современников виновато опускать взгляды перед материнским горем. В то же время это — новый художественный прием: ведь ранняя Ахматова считалась мастером психологической детали, здесь же отсутствие ее воздействует на читателя сильней, чем самое подробное описание. «Таинственный песенный дар» Ахматовой мог действовать, обращаясь прямо к сердцу. Я в свое время был поражен пасхальной силой ее четверостишия, написанного сразу же вслед за пресловутым «Постановлением»:

 

Я всем прощение дарую

И в Воскресение Христа

Меня предавших в лоб целую,

А не предавшего — в уста.

(«Я всем прощение дарую...»).


Здесь нет уже ни метафор, ни прочих ухищрений искусства, есть только «поющая истина», которая, по выражению одного из ее учеников, и является поэзией. А как она сама определяла поэзию? В стихотворении, посвященном Владимиру Нарбуту, ее сотоварищу по акмеистическому «Цеху поэтов», она пишет:

 

Это — выжимки бессонниц,

Это — свеч кривых нагар,

Это — сотен белых звонниц

Первый утренний удар...

Это — теплый подоконник

Под черниговской луной,

Это — пчелы, это — донник,

Это — пыль, и мрак, и зной.

(«Про стихи»).

 

Стало быть, поэзия определялась ею как внезапный зов свыше, как пробуждение от дурных и мучительных мыслей к простоте и величию Божиего мира. Именно об этом говорил в своем прощальном слове религиозный мыслитель священник Александр Шмеман (слово на собрании памяти Анны Ахматовой в Свято-Серафимовском фонде в Нью-Йорке 13 марта 1966 года):

«Ни пафоса, ни громких слов, ни торжественных славословий, ни метафизических мучений. Эта вера светит изнутри, не столько указывает, сколько погружает всё в какой-то таинственный смысл. Так, никто, кроме Ахматовой, „не заметил“, что Блока хоронили в день Смоленской иконы Божией Матери. И Ахматова не объяснила нам, почему это важно. Но в этом удивительном стихотворении о погребении Блока словно любящая, прохладная материнская рука коснулась сгоревшего в отчаянии и страдании поэта. И, ничего не объясняя и не разъясняя в его страшной судьбе, утешила, примирила, умиротворила и всё поставила на место, всё приняла и всё простила:

 

А Смоленская нынче именинница.

Синий ладан над травою стелется,

И струится пенье панихидное,

Не печальное нынче, а светлое.

И приводят румяные вдовушки

На кладбище мальчиков и девочек

Поглядеть на могилы отцовские.

А кладбище — роща соловьиная,

От сияния солнечного замерло.

Принесли мы Смоленской заступнице,

Принесли Пресвятой Богородице

На руках во гробе серебряном

Наше солнце, в муке погасшее, —

Александра, лебедя чистого.

(«А Смоленская нынче именинница...»)». 


Слова отца Александра, донесшиеся по одному из свободных радиоголосов, вдруг высветили то, что билось, не находя ясного выражения, в моей голове: духовную сущность всей — ранней и поздней — поэзии Ахматовой.


Поэтический генерал Сергей Михалков (в центре, во втором ряду), успешный Арсений Тарковский (перед ним), и не мечтающие о печати Евгений Рейн и Дмитрий Бобышев (правее) — всех объединили похороны Ахматовой. Дмитрий Бобышев, наряду с Е. Рейном, А. Найманом, И. Бродским, входил в число т. н. «ахматовских сирот», поэтов из окружения Анны Андреевны. Название возникло из стихотворения Бобышева «Все четверо», посвященного памяти поэтессы:

«И, на кладбищенском кресте гвоздима / душа прозрела: в череду утрат / заходят Ося, Толя, Женя, Дима / ахматовскими сиротами в ряд».

Дмитрий Васильевич писал стихи с середины 1950-х, публиковался в самиздате (в том числе в журнале Александра Гинзбурга «Синтаксис»). В 1979 году в Париже вышла первая книга стихов Бобышева — «Зияния». В том же году поэт выехал в США, где живет и сейчас — в городе Урбана-Шампэйн, штат Иллинойс.

Преподает русский язык и литературу в университете. Автор шести книг стихов, ряда поэтических переводов (современная американская поэзия) и тома мемуарной прозы «Я здесь» (2003).

 

Библия задает стиль

Почти каждая наша встреча в последние годы ее жизни мне вспоминается как содержательная беседа о литературе, о поэзии, о прошлом и настоящем. О пустяках говорить с ней как-то не подобало, зато ее литературные суждения бывали необычайно вескими и острыми. И обязательно звучали стихи. К тому времени Ахматова разработала свой особый «поздний» стиль, отличный от прежнего, — я бы назвал его «прекрасной сложностью», в отличие от «прекрасной ясности» акмеизма. Так была написана, без преувеличения сказать, грандиозная «Поэма без героя»; в подобном же стиле, буквально на глазах, создавался сравнительно короткий цикл «Полночных стихов». Эти стихи прочитывались как любовный и драматический по смыслу диалог, происходивший сразу в нескольких временных слоях с неким прототипом, который тоже как бы расслаивался. Получался неожиданный эффект: некоторые строчки казались адресованными прямо слушателю, а другие уводили к иным адресатам. Поэтому смысл стихов ритмически пульсировал от более ясного к более таинственному.

Многие образы цикла говорили о перенесенном ею опыте страдания — как, например, такие строки:

   

…И глаз, что скрывает на дне

Тот ржавый колючий веночек

В тревожной своей тишине.

(«Первое предупреждение»). 


Под этим «веночком», конечно, подразумевался «терновый венец» — евангельский символ страстей Христовых, это я понимал, но почему и как он связан с человеческим глазом? Размышляя над этим дома, я к своему удивлению осознал, что не могу припомнить, какого цвета глаза, в которые я глядел, слушая это стихотворение.

И вот, в одну из следующих встреч с Анной Андреевной я постарался неназойливо, но пристально вглядеться в ее глаза — специально, чтобы запомнить их навсегда. И запомнил, что глаза у нее серые с зеленоватым оттенком и с более темной окантовкой по краю радужной оболочки. А зрачок окружали карие вкрапленья, то соединенные между собой, то чуть разрозненные, но определенно складывающиеся в тот самый «ржавый колючий веночек»!

Мою догадку подтвердили слова отца Александра, которые с трудом различались по радио сквозь рев глушилок: «По православному ученью пасхальная победа начинается на самой глубине, в последней темноте Великой Пятницы. Поэзия Ахматовой — это свет, светящийся во тьме, и которого тьме не объять».

Эти слова открыли, наконец, мои глаза, застланные чужими критическими и порой недобросовестными или плоскими мнениями о великой поэтессе. Мне увиделась чистота лирического горения в ее стихах, даже, казалось бы, написанных о самых земных чувствах и отношениях:

 

Под крышей промерзшей пустого жилья

Я мертвенных дней не считаю,

Читаю посланья Апостолов я,

Слова Псалмопевца читаю.

Но звезды синеют, но иней пушист,

И каждая встреча чудесней, —

А в Библии красный кленовый лист

Заложен на Песни Песней.

(«Под крышей промерзшей пустого жилья...»).

 

Эта песнь — радостная, счастливая в своей свежей силе, но написана она в сдержанных, целомудренных тонах. Так Библия — скорей, чем акмеистические манифесты, — задает стиль ранней Ахматовой, воздействует на ее поэтику. Но наступают тяжелые времена для всей страны, и Книга книг оказывается заложена на мрачных пророчествах пророка Исаии. В порыве последней жертвенности поэтесса истово взывает, как о милости:


Дай мне горькие годы недуга,

Задыханья, бессонницу, жар,

Отыми и ребенка, и друга,

И таинственный песенный дар —

Так молюсь за твоей литургией

После стольких томительных дней,

Чтобы туча над темной Россией

Стала облаком в славе лучей.

(«Молитва»).


Увы, пришли еще горшие дни. Накликала ли она сама свои беды, как подумали одни? Или напророчила то, что ей открылось в молитве, как посчитали другие? Трудно сказать. Это тайна, и не нам о том рассуждать. Песенного дара поэтесса не лишилась, но голос ее стал не слышен из-за запретов печати. И у нее, действительно, были отняты и единственный сын, и друг… «На губах твоих холод иконки», — только и успела она благословить арестованного.

 

Между Парижем и Сибирью

Ранее она отвергла искушение эмиграцией, когда еще можно было уехать. Была ли это ошибка? «Один из моих двойников» — ее прелестная и легкомысленная подруга (актриса Ольга Глебова-Судейкина — Прим. ред.) — оказалась в Париже. Значит, и она могла быть ею:

 

Меня бы не узнали вы

На пригородном полустанке

В той молодящейся, увы,

И деловитой парижанке.

(«Прав, что не взял меня с собой...»).

 

Так же живо она представляла себе другого двойника или другую себя, которая с той же вероятностью оказалась бы в противоположной от Парижа стороне света — в Сибири:


Я глохну от зычных проклятий,

Я ватник сносила дотла.

Неужто я всех виноватей

На этой планете была?

(«Подражание Кафке»).

 

Но Ахматова осталась ни здесь и ни там, а в лимбе, посредине этих крайностей — в Ленинграде, где пришлось на ее долю предостаточно горестей, страхов, невзгод, болезней и поношений, но и преданных дружб, помощи, тайного преклонения и утешения, выраженного ее же словами:

 

Нет, и не под чуждым небосводом,

И не под защитой чуждых крыл, —

Я была всегда с моим народом

Там, где мой народ, к несчастью, был.

(«Так не зря мы вместе бедовали...»).

 

Утешение одновременно и горькое, и горделивое. Такую двойственность почувствовал Георгий Адамович, эмигрант и тонкий литературный критик. Он увидел здесь укор эмиграции и был, конечно, этим задет. Но всё дело в том, какое из двух ключевых понятий тут перевешивает: горделивое «мой народ» или горькое «к несчастью», — вот в чем состоит неоднозначность этих слов. А «чуждые крылья», если вспомнить французских летчиков эскадрильи «Нормандия — Неман» и американскую военную технику, все-таки крепко защищали в войне всех нас, тогда живущих.

Но несмотря на различные толкования, надо признать, что Ахматова — некогда, по словам критиков, «русская Сапфо» и, по ее собственным словам, «царскосельская весёлая грешница» — полностью разделила судьбу своего народа. И не снизила моральных требований к себе и другим, а наоборот, возвысила эти императивы до необычайной обличительной силы:

 

О Боже, за себя я все могу простить,

Но лучше б ястребом ягненка мне когтить

Или змеей уснувших жалить в поле,

Чем человеком быть и видеть поневоле,

Что люди делают, и сквозь тлетворный срам

Не сметь поднять глаза к высоким небесам.

(«Отрывок»).

 

Поэма Страшного Суда

Персональная вина и ответственность всего поколения, историческое возмездие, суд неправедный и Высший Суд — на этих темах разворачивается ее грандиозный поэтический труд последних лет: «Поэма без героя».

Добавлю здесь личное воспоминание. В один из моих приездов в Комарово, где в летние месяцы жила Ахматова, она спросила, читал ли я целиком ее «Поэму». Оказалось, что нет. Тогда она предложила мне сейчас же послушать ее. И — обрушила на меня целую гору поэтических великолепий: ритмических, образных, цветовых, фонетических и сюжетных! Невинные святочные гадания по Жуковскому вызвали хоровод призрачных фигур — поэтов, паяцев и балерин ушедших лет, вывели на авансцену трогательную историю влюбленного корнета, так трагически и театрально покончившего с собой, после чего занавес невероятно раздвинулся, и опера, она же — реальная жизненная катастрофа, развернулась на целую страну и на всё столетие, пока не стало «видно далеко во все стороны света» и автор, оставшись на голой земле, не стал судить последним судом себя и эпоху.

Я был смятен от преизбытка образов и впечатлений, и на ее вопрос о моем мнении смог ответить лишь: «Это — как Страшный Суд». Я тогда не был (и не думал, что смогу побывать) в Сикстинской капелле, но уже видел фрески Дионисия в Ферапонтове и другие подобные изображения. «Поэма без героя», действительно, представилась мне как словесная фреска на стене воображаемого поэтического храма. Потому я решился впоследствии в своих «Траурных октавах», состоящих из восьми восьмистиший памяти Ахматовой, на следующее сравнение:

 

Когда гортань — алтарной частью храма,

тогда слова святым дарам сродни.

И даже самое простое: «Ханна!

Здесь молодые люди к нам, взгляни...»

встает магически, поет благоуханно.

Все стихло разом в мартовские дни.

Теперь стихам звучать бы невозбранно,

но без нее немотствуют они.

Поделиться

Другие статьи из рубрики "Имена"

8 февраля, суббота
rss

№ 3 (март) 2016

Обложка

Статьи номера

ПОДРОБНО
/ Острый угол / У девочки Веры теперь есть... семья (Часть 2)
/ Острый угол / У девочки Веры теперь есть... семья (Часть 1)
/ Острый угол / Я уже подрос и всех люблю
/ Острый угол / Синдром Дауна: ложные страхи и удивительные открытия
/ Интервью / Религиозный туризм: от предложения до разработки
/ Via Historica / Март 1916 года. О чем писал "Церковный вестник" ровно 100 лет назад?
ОБРАЗЫ И СМЫСЛЫ
/ Имена / «Под улыбкою холодной императора Петра…»
/ Имена / Памяти друга
ЛЮДИ В ЦЕРКВИ
Обитатели зеленого острова. Свято-Троицкий Зеленецкий монастырь
Звезда по имени «Евангелиум»
/ По душам / Не бояться смерти - это как?
/ По душам / Две стороны одного таланта
/ Подари журнал / Подари журнал... кому?
ОСНОВЫ ПРАВОСЛАВНОЙ КУЛЬТУРЫ
Воскресной школы недостаточно
ЧТО ЧИТАТЬ, СЛУШАТЬ, СМОТРЕТЬ
Психологи о страстях и искушениях: уныние — ночь души
Музыка в марте
«Древний ужас» и «русские сезоны»