Душа просыпается к свету

Протоиерей Владимир Зелинский говорит о своем творчестве так: «Ни один из моих текстов не является академическим. Это всё — свободные эссе, написаны на языке, которым говорят люди». Этим книги священника и привлекательны, они затягивают интеллектуальное внимание, провоцируют читателя на диалог, заставляют высказываться со своего голоса. Отец Владимир — интересный собеседник. В начале ноября он приезжал в Москву в составе делегации Архиепископии западноевропейских приходов русской традиции на церемонию подписания грамоты о восстановлении единства с Русской Православной Церковью, а незадолго до этого посетил Петербург с презентацией своих книг «Благословение имени. Взыскуя Лица Твоего», «Священное ремесло» и др. Наш журнал воспользовался случаем и побеседовал с отцом Владимиром о вере, служении и жизни.
Журнал: № 12 (декабрь) 2019Автор: Татьяна КириллинаФотограф: Станислав Марченко Опубликовано: 12 декабря 2019

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

— Вы были обычным неверующим советским молодым человеком. Чем вера и Церковь привлекали вас?

— Обычным, но сильно читающим. Неверующим, но ищущим. Однако, признаться, ни вера, ни Церковь в молодости особо не привлекали меня. Религия мне представлялась пристанищем легенд, причем довольно примитивных. Был великолепный пантеон олимпийских богов, он остался в культуре, хотя богов больше нет, было собрание богов славянских, но князь Владимир сбросил их в Днепр, и они потонули, но всё еще где-то на плаву пантеон богов и святых героев библейских. Они также плывут по реке времен, но когда-нибудь потонут, хотя топить их не надо. В детстве я жил в самом центре Москвы, в нескольких сотнях метрах от Красной площади, и меня водили в детский сад по Газетному переулку, тогда улице Огарева. Однажды я обратил внимание на странное полуразрушенное здание, поражавшее своей убогостью, и спросил у мамы: «Почему все дома нормальные, а этот вот-вот развалится, что это?» — «Бывшая церковь». — «Почему бывшая?» — «Её закрыли и разрушили». — «Когда?» — «После революции». Революция, которая создала наш прекрасный советский строй, закрывала церкви. Это никак не входило в противоречие с картиной мира пяти-шестилетнего ребенка. Туда им, церквям, была и дорога. Только Бог, Который, несомненно, слышал этот разговор, знал, что через пять с половиной десятков лет мне доведется сослужить в этом храме Успения Пресвятой Богородицы. После Литургии я в небольшой проповеди вспомнил слова пророка Иезекииля, которые читаются на Пасху: «Так говорит Господь Бог костям сим: вот, Я введу дух в вас, и оживете… и узнаете, что Я Господь» (Иез. 37, 5-6).

И всё же облик разрушенных храмов, а они стояли по всей Руси, по городам и селам особенно, был для меня, еще неверующего, каким-то неясным свидетельством. Здания бывших церквей заняли клубы, типографии, кинотеатры, склады, колонии для малолетних... а иногда они стояли просто пустые, с выбитыми стеклами, с порослью на куполах. Для меня, москвича, они были как раны на теле города, ничуть не зарубцевавшиеся, покрытые пылью, стоявшие в мерзости запустения. Но вызывали возмущение иностранцы, приезжавшие посмотреть на трупы церквей и восхититься их росписями и архитектурой, что им казалось нормальным.

— И всё же — что подтолкнуло вас в путь к вере?

— Внешнего события как такового, скорее, не было. Человек по природе христианин, но при этом может быть даже неверующим. Однако если он находит Бога, то находит и себя, таким, каким был задуман. Это самообретение я и пережил, узрел себя в глубине. Блаженный Августин говорит в первых строках «Исповеди»: «Ты создал нас для Себя, и не знает покоя сердце наше, пока не успокоится в Тебе». Сердце нашло себя в Нем, потому что обретение веры или, скорее, возвращение к ней — это естественный процесс для души человеческой. Это, можно сказать, возвращение на родину, которая где-то нас всегда ждет. Не так важны те или иные обстоятельства, через которые человек приходит ко Христу: неожиданная помощь, чудесная встреча, запутанная личная жизнь, которая вдруг распуталась, потеря себя в лабиринте восточных религий или просто зачарованность обрядом (у меня не было ни первого, ни второго, ни третьего, хотя «обратился» я как раз за богослужением, куда однажды попал случайно); всё это внешнее, а изнутри душа, долго ли, коротко, просыпается к Свету, Который просвещает всякого человека, входящего в мир. Человек становится зрячим, для чего достаточен любой повод, который может быть чудом, свидетельством веры, переживанием опасности или мгновением тишины. И он видит этот Свет в лике Христа, а затем остается с Ним навсегда. Впрочем, для того чтобы навсегда с Ним остаться, ибо чудеса приходят и уходят, нужно «употребить усилие», как говорит Евангелие, и не прекращать его более.


ЗАЖАТА В УГОЛ

— Вы, как и многие в свое время, пришли в Церковь из диссидентского движения, но нынешняя оппозиция занимает скорее антицерковную позицию. Важно ли для вас в своё время было, что Церковь гонима?

— Видите ли, когда я пришел в Церковь, а крестился я в 1971 году, Церковь в точном смысле не была гонима. По крайней мере, это нельзя сравнивать с кошмаром, или смерчем, который происходил между 1917 и 1943 годами. Но в мое время Церковь была прижата к стене, зажата в угол, так что едва могла дышать. Всё контролировалось изнутри, а вовне, за стенами храмов, практически всё запрещалось. Но в своем придушенном состоянии представители Церкви, начиная с патриарха, не упускали случая, чтобы подтвердить свою лояльность государству, поневоле участвуя в его идеологической игре. В этой игре Церкви приходилось исполнять две роли: одна — отрицание каких-либо гонений, бывших и настоящих, со стороны атеистического государства, поскольку в Конституции была статья о свободе совести, а интерпретация и совести, и свободы была при этом монополией власти. Другая роль — «борьба за мир» на международной арене, т. е. посильное участие во внешней политике СССР. Обе эти роли были частью одного сценария. Так что никакого противостояния не было, была полная покорность и «симфония» по-советски.

Но притяжение Христа и Его Евангелия бесконечно важнее всех обстоятельств, касающихся земного положения Церкви. Для меня вся екклезиология вытекает из двух фраз Спасителя из 16-й главы Евангелия от Матфея: «Ты — Пётр, и на камне сем созижду Церковь Мою», и вслед за тем, в том же разговоре: «Отойди от меня, сатана, ты думаешь не о том, что божеское, а том, что человеческое». С одной стороны — камень веры, с другой — грешник, как и все.

— Недавно часть приходов Архиепископии перешла под омофор Русской Православной Церкви. Заметны ли уже сейчас какие-то изменения в церковной жизни?

— Да, в 2019 году Архиепископия раскололась пополам. Одна часть присоединилась к Московскому Патриархату на правах автономной епархии, и эта автономия была зафиксирована и подтверждена Патриархом Кириллом, другая осталась во Вселенском Патриархате. Тем самым эти приходы вливаются и уже влились в греческие митрополии, которые существуют в каждой европейской стране, отказавшись, по крайней мере по имени, от своей русской идентичности. На уровне приходской жизни это, я думаю, пока не так заметно, но со временем непременно даст о себе знать. Та единая Парижская архиепископия, когда-то созданная митрополитом Евлогием, да, действительно, в прежнем своем виде перестала существовать. Возникла новая, в рамках Московского Патриархата, которая, тем не менее, хочет сохранить все свои традиции, берущие начало в Московском Соборе 1917–1918 годов.


БИОЛОГИЧЕСКАЯ ДИКТАТУРА

— Известно ваше негативное отношение к гендерным теориям. В России немало адептов подобных теорий — что можно им сказать?

— «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их» (Быт. 1, 27). И то, что Бог сотворил, человек по своему разумению да не исправляет. Я верю в заложенную в твари ведомую и пока не ведомую нам мудрость творения, и да не дерзает человек с ней спорить. Повсюду — от траектории звезд до травинки или муравья — разлит разум Божий, и уж тем более в устроении человека. Покушение на это устроение, на переформатирование генетического кода человека несет в себе угрозу, которую мы только начинаем осознавать. Это началось с искусственного размножения, с покупки чужого чрева для выращивания «своего» ребенка и т. п.

Адепты подобных теорий во имя одних «прав человека», т. е. права сексуального выбора и переориентации, готовы на клочки разорвать другое право — свободы слова и совести. Последнее право древнейшее, и выросло оно из зерен, посеянных христианством с его врожденным ощущением глубины личности и её призвания к свободе. Право на смену пола недавнее, у его корней нет ничего, кроме горделивого «так я хочу». Причем здесь человеческое своеволие становится тоталитарным, оно отрицает право другого на несогласие. И это отрицание есть гораздо большее, чем просто нетерпимость. Мне известны случаи, когда здесь, в Европе, люди преследовались в судебном порядке за свой отказ подчиниться этой новой гендерной ментальности, например за обращение к мужчине, переменившему пол, не как к женщине, а как к мужчине, каким он был прежде. За всем этим мне видится тень назревающей диктатуры, на этот раз биологической, которая может быть куда опасней прежней, «идейной». Надо понять духовный смысл этого гендерного безумия как восстания — бывшего всегда, но ныне вышедшего на новый уровень — твари против Творца.

С основателем общины братьев Тэзе братом Роже (Роже Луи Шютцем)
С основателем общины братьев Тэзе братом Роже (Роже Луи Шютцем)


ЛЕВ ТОЛСТОЙ: НЕИЗВЕСТНЫЙ ЭПИЗОД

— На петербургской встрече с читателями вы упомянули, что ваша бабушка встречалась с Львом Толстым…

— Я описал эту историю в одном из очерков, вошедших в книгу «Священное ремесло». Молодая дама с маленькой дочкой, моей мамой — ей кстати, исполнилось в те дни семь лет, — ехала в поезде, очевидно в дешевом вагоне, потому что там было тесно и накурено. Ехала по делам, по каким — не знаю, откуда и куда — не запомнил, в молодости как-то не очень интересуешься такими вещами. И оказалась в одном купе с Львом Толстым. Поскольку было накурено, сам Толстой, но в первую очередь доктор Душан Маковицкий, всё время поднимали застекленную раму, и ветер, а это был ноябрь, дул прямо на Толстого. Бабушка, Любовь Владимировна, время от времени пыталась это окно закрыть, оберегая прежде всего своего ребенка. Но сидела она, насколько я понимаю, не под ветром, а напротив Толстого, так что на нее не так уж и дуло. Знаю, что Толстой посадил мою маму на колени, пообщался с ней, похвалил бабушке сообразительность её ребенка. К вечеру следующего дня весь мир узнал о его болезни. Жалею, что не расспросил об этом поподробнее. Бабушка моя умерла в 1969 году в возрасте 89 лет. До сих пор храню открытку 1911 года с фотографией Льва Толстого и с его изречением. Какой-то родственник послал эту открытку моей матери с надписью: «Это тот самый дедушка, которого ты встретила в поезде». Вот, собственно, весь «толстовский эпизод» в жизни моей семьи, никому, в общем-то, не известный. Ни у Шкловского в его книге о Толстом, ни у Павла Басинского («Бегство из рая») его нет. И это понятно — кто помнит соседей Толстого в поезде?


НОСТАЛЬГИЯ ПО СУРРОГАТУ

— В современном российском обществе наблюдается некоторая ностальгия по жизни в СССР. Даже православные говорят, что, кроме гонений на Церковь, всё остальное в советской жизни было хорошо. Что бы вы могли сказать «православным советофилам»?

— Ностальгия по жизни в СССР, если вычесть из нее неизбежную ностальгию по молодости (а часто обе эти ностальгии сливаются вместе), объясняется, на мой взгляд, полным забвением того, чем был на самом деле Советский Союз. Или, скорее, тотальным его непониманием. Сейчас вспоминают стабильность, крепкий порядок, относительную — по сравнению с нынешней — социальную справедливость, нерушимый уклад жизни — скромной, но чинной и устоявшейся. Кто-то в те времена даже мечтал — вот только бы объявить по радио: отменяем глупый марксизм-ленинизм, вводим православие, и пусть всё остается, как прежде. Многие православные тяготеют к империи, конечно, самодержавной, пусть хотя бы под временной маской Советского Союза. Он, конечно, и был империей, но насквозь идеологической. Вот об этом сейчас никто не помнит — потому, думаю, что в последние десятилетия советской власти в эту идеологию никто уже не верил, не воспринимал всерьез, она была некоей условностью, с которой надо было всегда считаться, но душой соприкасаться необязательно. Ну верещит о чем-то телевизор, печатают газеты чью-то юбилейную речь — что нам до того? На самом же деле идеология составляла структуру власти, была костяком системы, совершенно независимо от того, верил кто-то в её идеи или нет. И все прекрасно знали: как только скажешь что-то ей наперекор, рискуешь многим, если не всем своим существованием на земле. Система возникла как мощное дерево, которое потом засохло, и потому должна была непременно упасть. Все имитировали веру в коммунизм, единство партии и народа, власть рабочих и крестьян, дружбу народов и так далее. «Дружба народов» рухнула первой, как только дерево стало крениться, подрубленное перестройкой.

Могучий Советский Союз целиком стоял на принуждении к мифу и реальной угрозе за неучастие в нем. Еще до возникновения Советского Союза ложь вошла в жизнь страны с одним из первых декретов советской власти — о запрете всех оппозиционных средств информации: отныне могла существовать только одна разрешенная правда, которая находилась под контролем правящей партии во главе с вождем. Так идеология встала на место реальности. Но чтобы ей укрепиться, чтобы заменить собою всё на свете — правду, совесть, разум, справедливость… — надо было истребить всех носителей иной правды, иной реальности, иной информации, иной памяти или даже только подозреваемых в чем-то ином. Тем самым пролить моря крови.

Когда же кровопролитие кончилось, то и сама идея, которая была до краев кровью пропитана, стала иссякать, иссыхать, и в итоге превратилась в бесконечный, всем надоевший спектакль съездов, выборов, партсобраний, торжеств, демонстраций с портретами первых лиц, газет, пишущих одно и то же, пионерий и комсомолий, за которыми зияла пустота… Ну сколько еще могла продержаться огромная страна в качестве грандиозного спектакля, в котором было задействовано всё население страны, но смотреть его никто или почти никто не хотел? Те, кто считает, что тогда «всё было хорошо, кроме…», просто не хотят об этом задуматься. Те, кто верит, что всё еще можно вернуть, не понимают, что нельзя нарастить «плоть» прежнего государства на пустоту, телу нужен твердый «скелет» идеологии, а он давно рассыпался. Уже не говоря о том, что тот идеологический театр был построен на антихристианском, пародирующем эсхатологию мифе о светлом будущем в качестве суррогата Царства Божия. Уже не говоря о том, что кровь стольких безвинных жертв взывает к небу и однажды станет свидетельством на последнем Божием суде, о котором христианам никак не следует забывать.

Встреча с известным филологом и библеистом Сергеем Аверинцевым
Встреча с известным филологом и библеистом Сергеем Аверинцевым


УДИВЛЕНИЕ КАК ДАР БОЖИЙ

— Вы очень часто и говорите, и пишете о том, что главное — ощутить присутствие Бога в своей жизни, внутри себя. Но что можно сказать человеку, который Бога «не чувствует»? Ведь для него всё, что бы ни говорили верующие люди, пустой звук. Язык появился «в процессе эволюции», совесть существует, «поскольку так удобнее», и так далее…

— На этот вопрос ответить труднее всего, и я не возьмусь сделать это сейчас. Но есть в человеке такая способность — удивление, ибо умение удивиться — дар Божий. Те идеологические штампы, которые вы перечислили, говорят о закрытости, затемненности этого дара. Не говорю даже о совести, которая внутри нас, я не перестаю изумляться чуду творения, которое вокруг. Даже и созданному людьми, например, русскому языку. Другими языками я скорее пользуюсь, даже пишу на них, но родной язык — это неразведанное, в каждой хорошей книге или стихотворении заново открывающееся богатство. Да, здесь есть сараи с завалами вонючего мусора, но есть такие луга и сады, которые почти граничат с Царством Божиим. Ибо наша жизнь с её светлыми и темными тайнами, открытиями, грехами, наконец и с верой, вся — в языке.

— Каким вы видите адресата ваших книг? Думаете ли о современном российском читателе, получаете ли отклики из России?

— Читатель моих книг, или «мой» читатель — тот, кто готов проделать со мной путь моих открытий, радостей, читатель сомыслящий, сопереживающий. Их немного, конечно. Изредка получаю отклики из России, которые согревают меня, но ими я не избалован. Больше откликов получаю здесь, одна из основных моих книг — «Взыскуя Лица Твоего», переведена на итальянский, французский и испанский, но книги мои требуют некоторого усиленного вложения ума и души.

— А прихожане ваши книги читают?

— Читают, но редко. Им не до чтения, они приехали на заработки. Правда, несколько человек прочли мою книгу «Ребенок на пороге Царства» («Будьте как дети»), вышедшую в 2019 году в издательстве «Никея».

— Много ли в Италии православных? Как итальянцы относятся к православию?

— Италия, можно сказать, самая православная страна в Западной Европе, о чем не знает даже большинство итальянцев. Здесь более миллиона румын, сотни тысяч украинцев, молдаван, русских, сербов. Но есть еще греки, албанцы, грузины, болгары, какое-то количество итальянцев, перешедших в православие из католичества. Подсчитать трудно, потому что многие из них, украинцы и молдаване особенно, приехали сюда как туристы, потом остались, нашли какую-то работу; их, наверное, еще один миллион наберется. Всего в Италии более 400 православных общин (из которых около 300 румынских), и количество их ежегодно растет. Из них, наверное, лишь десяток служит в церквях, построенных именно в качестве православных храмов (у русских это Флоренция, Сан-Ремо, Рим, Мерано, у греков — Венеция, у сербов — Триест). А где служат остальные? В католических храмах, отданных под небольшую аренду, но чаще безвозмездно и на неопределенный срок. Как относятся к православным итальянцы? Так и относятся.

— Каковы ваши впечатления от Петербурга? Приходилось ли бывать здесь в советское время?

— Конечно, приходилось. И всякий раз это была радость. В 1970-е годы я делал переводы для Ленинградской духовной академии. А до того когда-то мать мне рассказывала, как она в конце 1920-х годов жила и работала в Париже, и в Москву вернулась через Ленинград. И вот после Парижа была поражена красотой Питера. В Париже мне приходится бывать чаще, чем в Питере, парижская красота по-своему теплее, уютнее, но питерская запечатлена былым величием и ностальгией по чему-то нездешнему, которую я нигде не ощущал. А сейчас вернувший себе прежнее имя Петербург бывает просто ослепителен. Покидая его, всегда думаю, как бы вернуться вновь. «Le prémier amour ne se passe jamais» («Первая любовь никогда не проходит»), как поется в одной французской песне.

Поделиться

Другие статьи из рубрики "ЛЮДИ В ЦЕРКВИ"