Другим путем, но по стопам отца
РУССКИЙ АМЕРИКАНЕЦ, РОЖДЕННЫЙ В ПАРИЖЕ
— Сергей, мы читаем в воспоминаниях, что эмигранты первой волны очень тесно общались между собой, жили, как большая семья. Сохранилось ли это до сих пор, или ваши дети уже ассимилировались в окружающем обществе?
— Когда рос мой отец, еще в Париже, действительно была огромная эмигрантская дружная среда, и все жили идеей, что скоро вернутся в Россию. Как писал отец в статье, которая легла в предисловие новой книжки, — он вырос, считая себя русским эмигрантом, хотя родился не в России и никогда не был в России. Но это была такая нация — «русский эмигрант»: эти люди считали, что они несут идею России, идею православия, пока в России это невозможно. У них были свои школы, свои лагеря, свои церкви, всё свое. Но еще до войны, в 15–16 лет, отец перешел во французский лицей, потому что понял, что есть и другой мир, и нужно его тоже знать. И понемногу эта эмигрантская среда начала ослабляться, ассимилироваться. Причем в Америке ассимилироваться гораздо легче, там возможно быть и американцем, и русским — никаких проблем. А во Франции сложнее, во Франции у нас даже говорили «он ушел во французы» — ну, то есть женился на француженке, и всё. Но сейчас приверженцев той, старой эмиграции во Франции осталось очень мало. К тому же, когда в 1990-х годах Россия открылась и можно стало сюда приезжать и общаться с людьми из России, сохранять столь закрытую эмигрантскую среду уже не особенно было нужно.
— Вы ощущаете себя русским, французом или американцем?
— Трудно сказать. Вообще, считаю себя американцем: я там вырос, учился, хотя родился во Франции. Но мы 10 лет жили и в России и не уставали поражаться — всё вокруг свое: тот же язык, те же сказки, те же рассказы, на которых мы росли. Так что я считаю себя и американцем, и русским, хотя сейчас мы живем в Париже.
— А в какие годы вы жили в России?
— С 1980-го по 1985-й и потом с 1991-го по 1995-й. В Москве есть корпункт «Нью-Йорк Таймс», и я работал там корреспондентом. Конечно, мы считались очень опасными агентами. Получается, мы пожили здесь при Брежневе и при Ельцине. Успели увидеть и Советский Союз, и Россию 1990-х, когда тут всё только начиналось. В 1994 году я написал книгу «Эхо родной земли», стараясь понять Россию через 200 лет в воспоминаниях предков, сравнить эти воспоминания с тем, что мы увидели.
— Какие у вас ощущения сквозь эти пунктиры — 1980-е, 1990-е и сейчас?..
— Мы помним ранние 1990-е, когда денежно, как я понимаю, было тяжело жить, — но была полная свобода, радость общения, и была такая огромная надежда на будущее, на связь со всем миром! А сейчас всё это пошло немножко вспять, что огорчает. Но все-таки для нас каждый приезд — огромная радость: очень приятно быть в России, слышать русский язык, встречаться. Мы продолжаем чувствовать себя здесь — дома.
— Мы говорили, что эмигрантская общность менялась. Если сравнивать семью вашего отца, вашу, ваших детей, как вы ощущаете эти изменения?
— Знаете, я был корреспондентом всю жизнь, и мы жили в Южной Африке, в Германии, в Израиле — мои дети выросли интернациональными. И у них это осталось. Они чувствуют себя свободными, когда путешествуют. Их не пугает мир. У нашей старшей дочери два сына, и вот для них уже Россия — что-то несколько отдаленное. То, куда ездят дедушка и бабушка, о чем они говорят, язык чего они знают… Весной этого года мы привезли их сюда, их отец — профессор русской истории, он чистейший американец, но говорит по-русски и часто приезжает сюда копаться в архивах. Мы провели тут недельку и показывали всё, и старались объяснять, что это и их тоже, это их корни.
— В семье вашего отца было принято много внимания уделять детям?
— Отец и мать были очень занятыми людьми. Они приехали в Америку в пятьдесят первом году и тут же поступили на работу, потому что не хватало денег. Отец служил в семинарии, где жалование было минимальным, мать всю жизнь преподавала, работала директором школы. К тому же потом я уехал учиться в интернат, казалось бы, мы не так много виделись. Но все-таки у нас была наполненная семейная жизнь, потому что у учителей длинный летний отпуск, и все мы проводили его на нашей даче в Канаде. Там, на озере, у нас часовня, там собирались многие родственники и друзья, которые покупали себе маленькие дачи в округе. Мы все жили одной большой семьей, мы все участвовали в службах. Моя жена тоже приезжала туда с малых лет. Мы, дети, собирались под деревом, отец преподавал нам Закон Божий, мать читала нам по-русски… И до сих пор наши дети и внуки там проводят лето и немножко зиму, мы собираемся, служим.
— Служит кто-то из своих?
— Да, у нас батюшек-родственников всегда хватает! Обе мои сестры — матушки, у одной сын священник. Троюродная сестра тоже замужем за священником. Так получается, когда живешь в семинарии (улыбается).
— Были ли у вас какие-то семейные традиции?
— В первую очередь это то, что семейная жизнь строилась у нас вокруг Церкви. Все ходили в церковь — на всенощные и Литургии, я прислуживал, мать регентовала. А еще у нас была замечательная русская няня, почти пушкинская старушка, которая читала, рассказывала сказки. Она появилась у нас в Париже — пожилая женщина, которая потеряла всю семью: два сына и муж пропали без вести. Мои родители все-таки были очень молодыми, когда переехали в Америку, им не исполнилось еще тридцати, они работали, много ездили в командировки, так что зимой мы их видели меньше, но жизнь продолжалась с нашей Вава`, как мы её очень уютно называли. И воспитывала она нас очень по-русски: и строго, так как была из военной семьи, и с любовью.
Сергей Шмеман
Родился во Франции в 1945 году, в 1951-м вместе с семьей переехал в Нью-Йорк. В 1967 году окончил Гарвардский университет со степенью бакалавра по английской литературе. В 1971 году получил магистерскую степень по славистике в Колумбийском университете. Впервые посетил Россию в 1980 году в качестве корреспондента Associated Press. Только 10 лет спустя, в 1990 году, советские власти позволили ему посетить свою родовую деревню в Калужской области. Его размышления над судьбой этой деревни послужили основой для мемуаров, опубликованных в 1997 году. Основал церковную библиотеку храма святой Екатерины в Москве. В 2000-е годы был председателем Отдела коммуникаций Православной Церкви в Америке. Будучи корреспондентом и редактором The New York Times, в 1991 году получил Пулитцеровскую премию за освещение темы объединения Германии. Впоследствии также написал книгу на эту тему. 12 сентября 2001 года газета New York Times опубликовала на первой странице статью Сергея Шмемана о террористических актах 11 сентября. В 2003 году стал лауреатом Новостной и документальной премии «Эмми» за сценарий к документальному фильму Discovery Channel Mortal Enemies. Живёт в Париже, редактор International New York Times. Женат, отец троих детей.
НЕ ПО СТОПАМ ОТЦА?
— Когда живешь, как я, в семинарии, когда у тебя много друзей-семинаристов, которые готовятся к священству, — конечно, эта мысль приходит в голову. Но мой отец все-таки был такой яркой фигурой в Церкви, что мне казалось, лучше пойти по какому-то своему пути. Отец очень любил следить за общественной жизнью, всегда читал газеты, вечером в 7 часов мы всегда смотрели новости по телевидению, обсуждали, и он мне говорил, что в детстве думал стать журналистом. Так что я в некотором роде все-таки пошел по его стопам. Его всегда очень интересовало то, что я делаю, он был рад, когда я поступил, он читал все мои статьи. Так что здесь не было противоречия, это тоже была большая часть его жизни.
— Что происходит сегодня с журналистикой? Есть ли в ней смысл, когда каждый может написать что угодно в блоге — и зачастую это оказывается и более интересным, и более востребованным?
— Действительно, сейчас журналистика во всем мире находится под огромным давлением интернета и social media. Популярность блогов породила идею, что корреспонденты не нужны, пусть все пишут обо всем. И это была анархия, которая в конце концов убила много газет. У нас в Америке их число сокращалось сотнями, множество моих коллег потеряло работу. Но те газеты, которые остались — вот как моя «Нью-Йорк Таймс», «Вашингтон Пост» и т. д., — опять пошли вверх. Я думаю, тому есть много причин. И одна из них такова: те, кому действительно нужны новости для работы, кому нужна настоящая информация, поняли, что в блогах не будет ничего достоверного, это только мнения. Туда пишут люди, которые лишь шумят, а по-настоящему ничего не выяснили, и ты не можешь доверять тому, что у них за факты, откуда они. И эта каша, когда кто-то кого-то ругает, что-то высказывает, и никто не знает, вранье это или правда, в результате нам помогает: нашу газету читают в два раза больше людей, чтобы понять, что же по-настоящему произошло. И мы теперь уже научились, как публиковаться в интернете, как продавать рекламу в интернете, ведь основная проблема печатной прессы сегодня — именно экономическая. Так что, думаю, хоть мы и упали очень низко, но ниже падать уже не будем, и серьезная журналистика в Америке возвращается.
— Где экономика, там и политика. То есть, кто платит, тот и заказывает музыку, разве нет?
— Нет. Когда я говорю «серьезный журнализм», то имею в виду полное отделение владельцев от журнализма, рекламы от журнализма. Как говорил наш редактор нашим владельцам: «Вы мне скажите, какой у меня бюджет, сколько мы можем держать корреспондентов, а потом не вмешивайтесь». И этого правила у нас и в других лучших газетах придерживаются очень строго. Между деньгами и информацией — стена. Это то, за что мы боролись. Я говорю «мы» как журналист с большим стажем. У нас действует очень, очень строгая этика в этом плане.
— Вопрос журналистской этики также встает, когда освещаются трагические события. У вас был опыт освещения нью-йоркской трагедии 11 сентября. Есть ли какие-то правила, нормы, гласные или негласные, о чем можно и нельзя писать?
— Есть некая черта. И она постоянно перемещается. Еще в семидесятые годы мы даже не показывали гроб, закрытый гроб. Но когда произошло событие 11 сентября, мы приняли решение. Мы показали фотографии людей, которые бросались со здания, потому что не могли там находиться. И получили огромное количество возмущенных писем. Даже наша младшая дочь сказала, что, конечно, все понимают, что случился кошмар, но видеть на фотографии, как живой человек летит навстречу смерти — чересчур. Но это было продуманное решение. Мы долго обсуждали, показывать ли это. И решили, что в такой исключительной ситуации, когда два самолета влетают в небоскребы, мы ничего не можем и не должны скрывать. А до этого была Вьетнамская война, тогда мы только начали показывать раненых и убитых — и тоже для многих это был огромный шок, и до сих пор многие военные считают, что из-за нас, журналистов, они проиграли, потому что СМИ показывали ужасы и народ вышел против войны.
Так что этот разговор — что можно, что нельзя — не кончается. Но это должен быть разговор журналиста с читателем. Если читатели возмущаются и начинают писать письма, значит, мы перешли черту. Это не правила, не цензура, не государство, никогда. И это очень важно. Государство может защищать людей ото лжи, но не диктовать, что можно и что нельзя печатать. Тут важнее внутренняя этика газеты. В конце концов, мы знаем читателя и знаем, что ему важно и что ему противно.
Это и есть журнализм — выбирать, о чем писать. Какие факты подать, с какой стороны подойти и что они означают. Объективности в СМИ невозможно достигнуть, это всегда субъективный взгляд, но справедливость существует. Вот о чем журналист должен думать: как к этому подойти справедливо. Как показать, что это не моя идея и я не стараюсь вам что-то навязать, но для меня как журналиста важно вот именно это, я для этого поехал, допустим, в Тимбукту, и теперь вам представляю. И если читатель будет недоволен, меня вышибут…
О ВАЖНОСТИ КОФЕ ПОСЛЕ ЛИТУРГИИ
— Какие отличительные черты православия в Америке вы бы назвали? Я имею в виду приходской, «бытовой» уровень.
— Православные в Америке многое восприняли от протестантов, и многое оказалось очень полезным. В частности, в протестантских и католических церквях считается, что приход — это не только храм, но и воскресная школа, общие проекты, сестричества, братства, в общем, — целая организация. И во всех наших приходах всегда была воскресная школа — младшие, средние классы, adult education (школа для взрослых). Также взрослые прихожане просто встречаются, обсуждают какие-то вопросы. Мне кажется, вот это важно: в каждом приходе в Америке после Литургии все собираются вместе, все приносят какое-то угощение, потом дети уходят в свою школу, а родители пьют кофе. Такое постлитургическое общение считается неотделимой частью Церкви. Из такой общины строится настоящее общество, где все друг друга поддерживают, помогают, если кто-то болеет или попал в беду, — всё это в Америке очень сильно, и мы, православные, это восприняли именно у американцев. Во Франции в нашем маленьком приходе уже всё по-другому: мы пытались устроить совместный кофе после Литургии, но до сих пор у нас это получается только раз в месяц. А так — «ну зачем, это сложно», в общем, все хотят домой. А в Америке без этого не обойдешься. На приходах, кроме всего перечисленного, обычно еще выпускается маленькая газетка, в ней отражены все события: дни рождения, что происходит, кто на ком женился… И мой отец всё это очень любил! Просто обожал, когда ездил по храмам, потом зайти на приход, где его чем-то угощали, какую-то самодельную колбасу или что-то подобное, фермерское, выносили, — вот для него это была та Америка, которую он обнимал всей душой.
— В 90-е годы у нас я замечала такую картину: люди довольно быстро приходили к вере, становились священниками. И в отношении своих детей спешили применить все те правила, которые только что узнали. А в результате часто выросшие дети уходили из Церкви. Было ли в вашей среде что-то подобное?
— Нет, у нас не было. Мой отец давал нам ну не то чтобы полную свободу — когда мы были маленькими, было ясно, что мы идем в церковь, и всё, тут вопросов не возникало. Но это никогда не было через «надо» или «нельзя». Он умел как-то привлекать людей тем, что сам был радостен, когда служил, когда преподавал: как красиво, как хорошо, какое замечательное сегодня чтение! И нам, детям, это казалось очень привлекательным! Помню праздники у нас на даче в Канаде — Преображение, Успение, — когда все собирают цветы, кропят, мы благословляем озеро, благословляем фрукты, отец бросает в озеро крест, дети бросаются за ним — полная красоты привольная деревенская жизнь. И я знаю детей, которые выросли там с нами, — все остались церковными, и их притягивало именно то, что это казалось не просто нормально и естественно — а очень радостно, даже весело! У каждого из нас была своя роль: кто пел в хоре, кто чистил, кто в алтаре прислуживал. А вот правил — не было.
И я должен сказать, что здесь в девяностых годах мы ощутили то, что вы описываете. Был напор на «нельзя». Меня всегда это удручает — когда подходишь здесь к монастырю, только и видишь: нельзя это, нельзя то. Запрещено! С этого начинается встреча: нужно вот так быть одетым, нужно вот так войти, нужно вот так стоять, нужно сюда поворачиваться, а не туда. Я думаю, это многих пугает и отталкивает. Может быть, сейчас это изменилось… Ведь сложно было в девяностые годы вернуться в Церковь — это был большой путь. Изучить, понять… И, наверное, естественно, что была такая первая тенденция — всё делать так, как раньше. Все начали искать правила XIX века, не понимая, что такое приход, община. Но, думаю, сейчас суть понемногу должна вернуться, и наверняка уже возвращается.