Сакральная стирка Гели Писаревой

Недавно в Музее искусства Санкт-Петербурга ХХ–ХХI веков закончилась выставка Гели Писаревой «Пространство странствий», далеко не первая и, дай Бог, не последняя. Галина Демьяновна — настоящая легенда ленинградского авангарда, но сама к себе подобные эпитеты даже не примеряет. Несмотря на почтенный возраст, продолжает творить и радушно принимает гостей. Побывать у нее довелось и нам. 
Журнал: № 1 (январь) 2023Автор: Марина ЛанскаяФотограф: Станислав Марченко Опубликовано: 26 января 2023

Деревня и деревяшки

Шувалово, деревянный дом, известный как один из очагов «Деревни художников» (творческого объединения, созданного в 1980‑х годах). Здесь еще город — а пейзажи сплошь загородные. От Лахта-центра, главного петербургского символа наступающей урбанизации, рукой подать. Но именно здесь время остановилось, время для больших перестроек и железобетонных завоевателей. Зато течет свое, особенное: тихое, примиряющее прошлое с будущим. В этом месте и в этом времени скульптор и живописец Геля Писарева живет сама и вдыхает жизнь в свои скульптуры и живописные полотна.

Пока втискиваю машину между кустами, чтобы не задеть, не повредить, не нарушить здешний порядок, вижу её, Галину Демьяновну. Трогательная фигура в ­чем-то по-деревенски простом и теплом, на ногах валенки, из-за них с любопытством выглядывает такса. Дружеское приветствие и приглашение в дом. Поднимаюсь по старой лестнице, вдыхаю ни на что не похожий воздух деревянного жилища. На стенах художественные плакаты, афиши прошедших выставок. На втором этаже скульптура святителя Николая ростом с меня, тоже, конечно, из дерева. Почему «конечно»? Ответа нет, но, кажется, что дерево само выбрало Гелю в сотворцы и не ошиблось. Деревяшки, или, как Геля говорит, «чурочки», — любимый материал скульптора. Эти чурочки после смелого и одновременно бережного вычленения из них образа становятся произведениями искусства, за которыми охотятся коллекционеры. Гелины работы, с одной стороны, органично вписаны в собрания Третьяковки и Русского музея, с другой — Московского музея современного искусства и «Эрарты». Авангард без революций, выстраивающий мост между искусством новым и древнерусским. Какой мост? Без сомнения, деревянный.

Усаживаемся в мастерской среди живописных полотен, на них — Шувалово, Суздальские озера, ближайшие окрестности, по которым расхаживают ангелы, занятые своими будничными ангельскими делами. А еще деревни, тихие, но пока жилые. Вот женщины полощут в реке белье, или развешивают, или перебирают, несут, укладывают. Простыни и тут, и там. Огромные, кипенно-­белые. Цвета сияющего, почти нетварного. Беседа течет сама собой. Неспешный рассказ окутывает теплом, успокаивает, будто с ­чем-то мирит.

С памятником «Плакальщица». Казахстан. 1980 год
С памятником «Плакальщица». Казахстан. 1980 год


Блокадное детство

— Я уже в детстве рисовать любила. Откуда это взялось, не знаю. Никто меня не учил, художников в семье не было. Отец был военным, мама работала с детьми в школе и детском саду. П­очему-то отца я любила больше, иногда даже спрашивали, родная ли у меня мать. Она была очень суровая женщина.

Мне было восемь лет, когда началась блокада. Помню постоянный голод и бомбоубежища. Еще помню, как ходила в это время в детский сад, где мама работала воспитательницей, и она сказала мне: «Там я для тебя не мама, а Александра Васильевна». Конечно, это для того, чтобы другие дети не думали, что я на ­каких-то особых условиях. Но я точно маму побаивалась. Собирала ­как-то пальцем крошки на столе, очень голодно было, заплакала. Мама спросила строго: «В чем дело?» И я не решилась сказать, что кушать хочется. Ответила: «Пальчик болит, Александра Васильевна».


По дороге жизни к белой хатке

Мой отец с Украины, из Луганской области, и бабушка написала ему письмо, мол, мы знаем, вы там голодные, несчастные, присылай семью к нам. Отец остался в Ленинграде, так и погиб на Ленинградском фронте. А мы поехали.

Ехали по «Дороге жизни». Помню, меня посадили в кабину машины, а маму хотели отправить в кузов, но она сказала, что поедет только со мной, чтобы если провалимся и погибнем, то вместе. Когда приехали по Ладоге на землю, первое, что я запомнила, это солдатская миска, а в ней вермишель и сосиска. До сих пор помню. Потом мы ехали до Украины месяца три, потому что эшелоны пропускали вперед, а те поезда, что ехали в эвакуацию, подолгу стояли, ждали. Когда приехали, нас встречал папин младший брат. У меня еще во время блокады была полная дистрофия. К тому времени, как мы приехали, я уже не могла ходить, и дядя нес меня на руках. И вот, вносит он меня в бабушкину белую хатку, и вижу я крынку с молоком и белый хлеб. Это было… даже не знаю, как сказать. То, что запоминается на всю жизнь. Бабушка моя, конечно, сразу запричитала, с таким как бы пением украинским. Село называлось Зелековка. И все в этом селе были Зелеки. И я тоже была Зелек. Это такая фамилия. Мы с двоюродным братом выясняли, что это такое «зелек». Вышло, что это то ли по-чешски, то ли по-немецки воробей или другая какая птица.

Около своей мастерской на Большой Десятинной за работой. 1999 год
Около своей мастерской на Большой Десятинной за работой. 1999 год


Как бабушка с Богом говорила

Моя бабушка была верующей. Она же меня и крестила, там, на Украине. Как же так, внучка из Ленинграда некрещеной приехала! Крестили прямо в хате, специально приезжал священник, ­церковь-то была разрушена. А когда отец мой погиб, помню, я тогда вместе с бабушкой молилась, она меня молиться учила. До сих пор вспоминаю, как она взяла икону в руки и с Богом говорила. Она говорила: «Я Тебя просила внучке моей сохранить отца, а Ты не послушался». И пальцем так погрозила. 

У бабушки мы прожили до сорок пятого года. Жили хорошо. Полная хата детей с матерями, все родственники. Всего было много, и всё было вкусно. Но когда немцы отступали, видимо, проходили мимо, мы оказались в плену. Там были не только немцы, но и румыны, итальянцы. Мы уже знали, что немцы в одной форме, итальянцы в другой, голубой, румыны в желтой. Дети, конечно, все прятались. А женщин полицаи сгоняли работать, мужчин не было в селе. Папин младший брат, который встречал нас с мамой из блокадного Ленинграда, тоже ушел на фронт и погиб. Погибли все бабушкины сыновья. Остались одни женщины и дети.

Женщины шли на работу неохотно, конечно. Приходили и не работали, не хотели ничего делать по принуждению. Когда это обнаружили, их всех били плетками. Всё село рыдало, плакало, причитало, знаете, как на Украине говорят, «тужило».

Когда объявили Победу, мы с мамой собрались и поехали домой. Но в Ленинград тогда не пускали, и мы остановились в Пскове у родственников, это мамина родина. Она меня у них оставила, а сама поехала пробивать пропуск. И там я тоже жила среди одних женщин. Мужья маминых сестер все погибли, младший брат её, моряк, тоже погиб. Так и получается, что я всю жизнь прожила в окружении женщин.

Как только мама получила пропуск, мы вернулись в Ленинград. Поселились в своей же коммуналке на Обводном канале, я пошла в школу.

http://aquaviva.ru/upload/iblock/c4a/44.JPG

Будущий Донателло

Помню, на уроках рисования всегда было весело. Учитель поставит натюрморт, а я рисую сначала себе, а потом всему классу. Тогда он вызвал маму и сказал, что есть такое училище вечернее, после школы, курсы рисования. Посоветовал меня туда отдать заниматься. И я занималась. После поступала в Таврическое художественное училище на скульптуру. При этом именно на скульптуру попала случайно. Подружка туда поступала и позвала меня, говорит: «Пойдем полепим». Я пошла с ней, но значения этому не придала. А потом, когда смотрела списки поступивших на живопись, не нашла себя. Мне говорят: «Не туда смотришь». Оказалось, и правда, меня зачислили на скульптуру. Там я проучилась пять лет. Потом почти весь наш курс поступил в Академию (сейчас Санкт-­Петербургская академия художеств имени Ильи Репина. — Прим. ред.), тоже на скульптуру. Со мной учились двое ребят, военных, они оба прошли вой­ну, убежали на фронт еще будучи почти детьми. Один из них был потом председателем Союза художников в Смоленске, второй здесь был скульптором и художником. К сожалению, их давно нет в живых. Сначала я училась у великого Лишева (Всеволод Всеволодович Лишев, скульптор-­монументалист, профессор, академик Академии художеств СССР, народный художник СССР. — Прим. ред.), потом у Пинчука, знаете, тоже известный, тот, что Ленинов делал.

Рисовали мы много. На первом курсе портрет, на втором обнаженная натура. Композицию делали свободную обычно или на заданную тему. Помню ­какую-то тему сказочную. Я делала по «Малахитовой шкатулке» Бажова. Помимо учебы мы и вечерами рисовали, ставили натуру, делали наброски. Я ­почему-то всегда рисовала цветными карандашами, и наш преподаватель Александр Владимирович Горб говорил — он слово «понимаете ли» выговаривал так, что выходило «паители», за что мы его все время дразнили, молодежь, что уж, — так вот, он говорил про меня: «Она, паители, как Донателло, видимо, будет делать цветную скульптуру» (кстати, у Донателло были и деревянные скульптуры. — Прим. ред.). Что ж, он не ошибся. Мои скульптуры почти всегда в цвете.

После учебы работала в керамической мастерской при литейном дворе Академии художеств. Проработала там десять лет. Потом мне дали мастерскую, и я ушла из Академии и делала всякие большие заказы: фонтаны, мемориалы. Уже тогда у меня была, так скажем, женская тема. Если это был мемориал погибшим вой­нам, то я всегда делала матерей. «Мать ждущая». «Мать скорбящая». Такие вот отголоски вой­ны и моего детства среди женщин.


Третий этаж для тех, кого заносит

Мастерская моя была на Охте. Метро тогда не было, жила я на Васильевском острове, и добираться приходилось полтора часа, если не больше. А когда организовалась «Деревня художников», я встретила одного из её основателей, скульптора Диму Каминкера, на нашем комбинате. Это был комбинат, где скульптуру переводили в материал: отливали в бронзу, выковывали из металла или делали из искусственного камня. Это было время, когда без работы выпускники Академии не сидели. Живописцы получали заказы по оформлению Домов культуры, графики с издательствами работали: оформляли книги, и скульпторам давали работать. Трудные времена случались, но нечасто. Как сейчас обстоят дела, я не знаю, потому что в последнее время занимаюсь только творчеством. А тогда я поселилась в «Деревне художников». Творческая жизнь в ней кипела. Мы проводили дни открытых дверей в мастерских, устраивали выставки на открытом воздухе, около вокзала в Шувалово и даже на воде, была такая акция «Искусство на плотах». Много общались друг с другом, дружили, ходили в гости.

Как вышло, что мы, академисты, вдруг стали работать совсем по-другому? Не могу сказать. Мне трудно рассуждать на тему, был ли это ­какой-то особенный авангард. Никакая общая концепция или манифесты того времени мне неизвестны. Каждый шел своим путем, без явного взаимного влияния.

Вот что точно на многих повлияло, на меня, во всяком случае, безусловно, — когда в Эрмитаже открылись импрессионисты. Я помню, это случилось в 1956 году. Это было открытие во всех смыслах: других художников, другого мира. Наши русские художники, многие учились в Париже, как Ларионов, Гончарова, или бывали там. Но ­мы-то жили уже в закрытом мире, за железным занавесом. И тут вдруг увидели, что можно рисовать совсем по-другому. С тех пор мы всё время паслись на третьем этаже. Не все, конечно, но многие. Те, наверное, кого заносит. Меня вот заносит. Хотя диплом еще защищали по всем академическим стандартам, но уже хотелось ­чего-то другого, поинтереснее. При этом я совсем не отвергаю академическое искусство. Хорошо, что есть и такое. К­ому-то именно оно и нужно. Натуралистический пейзаж мне даже куда понятнее, чем так называемое современное искусство, когда коробку или гнутую железку выставляют. Меня эти сикараки возмущают.

Художники должны быть разные. Например, наш русский авангард я очень люблю. Но я так сделать не могу, не умею, потому что я академист. Коллекционер знакомый смеется: «Ну как же, академист она и натуралист». Сейчас много самодеятельных художников, это хорошо, но ­все-таки им должно быть отведено свое место, не в Союзе художников.


Ушко Богоматери

Кроме заказов я всё время делала и ­что-то для себя. Сначала, еще в керамической мастерской, — птиц, зверей, потом, когда после смерти мамы мне дали квартиру на Васильевском, кругом строили дома, я ходила на берег Финского залива и подбирала там чурочки-­деревяшечки и на балконе возилась с ними, резала. К тому времени у меня родилась дочка, часто приходилось сидеть дома. Тогда меня уже полностью захватила древнерусская деревянная скульптура. Выставки подобные стали проходить, еще когда я училась в Академии. И в Русском музее наконец вытащили на свет всё традиционное деревянное. Я была молодая, много ездила по городам. Искала свой путь.

Помню, в Вологде в музее смотрительница говорит мне: «Руками не трогать!» Я отвечаю: «Да Боже упаси. В мыслях не было». Сама стою рассматриваю, вынюхиваю, как что сделано. Потом она закрыла дверь и говорит: «Трогай. Вижу, что тебе хочется».

Наше традиционное искусство — это целый кладезь. А я еще и в Карпаты ездила, к родственникам на Западную Украину. Там храмы деревянные хоть и похожи на наши, но другие. Уж сколько там было замечательных скульптур из дерева. Жаль, их тогда воровали сильно. Приедут ­какие-то, скажут, мол, в музей забираем на реставрацию, и всё. Кто увез, куда, неизвестно. Хорошо, если хоть ­что-то действительно в музеях осело, хоть там люди увидят. Вообще деревянная русская скульптура сохранилась в основном именно в музеях. Иван Цветаев, отец Марины Цветаевой, например, был археологом и искусствоведом, ездил в экспедиции, многое из них привозил.

Псков, Новгород, Вологда — Русь, вот что меня потрясало. Чем? Духовностью, конечно. Деревянная русская скульптура ею пронизана. В Русском музее есть скульптура «Предстоящая перед Распятием», с таким ушком, как цветочек, я в него влюблена (Богоматерь Предстоящая из композиции «Распятие», Поволжье. Вторая половина XVIII века. — Прим. ред.). Это же почти Боттичелли. Вологодское искусство. Вообще, Мать, Богоматерь с Христом — сюжет архетипический, есть у всех народов. И везде Она потрясающая. Что такое женщина для меня? Это святая, на заклание сына своего провожающая, как было во время вой­ны. Вспоминаю бабушку свою, которая похоронила всех своих сыновей. Представляю, как она пешком шла туда, где был её сын расстрелян и завален камнями. Она шла просить похоронить его. Ведь воины — это что? Это дети, которые гибнут. Как я могу относиться к женщинам? К страдающим женщинам, матерям? По мне, они святые. Меня спрашивают, почему я не делаю мужчин. А где они в русском деревянном искусстве? Есть, конечно, и мужчины, например в архангельских церквях меня поразили совершенно прекрасные двух- и трехметровые резные и расписные Николы (образы святителя Николая Чудотворца. — Прим. ред.), но в основном в деревянной скульптуре кругом женщины. А может, это просто я так вижу.


Чистые простыни

Женщинам тяжело творить. Их съедает быт. Совместить хлопоты с творчеством сложно, только если ­что-то позволить себе делать неидеально. Мне всю жизнь не хватало времени на искусство. Еще в Академии, когда все летом разъезжались, мне приходилось помогать маме: её зарплата учительницы была копеечной, я подрабатывала в детском саду. Время для творчества приходилось урывать. Был такой случай: пошла гулять с внуком в Озерках, он спал в коляске, а я в это время рисовала. К­акой-то мужчина подошел и говорит: «Первый раз вижу, чтобы бабушка рисовала». Все мои пейзажи — здешние: Шувалово, Коломяги, наши озера. Рисую то, что вижу. Сюда же селю и своих персонажей, в основном простых деревенских женщин. Да и ангелов тоже.

Я всегда хотела вернуться к живописи и смогла это сделать только под старость, как переехала сюда, в деревню. Искала себя в скульптуре, а нашла, наверное, в живописи. Досада берет, что сил с возрастом всё меньше. И­дей-то много, а работа в руках уже не горит. После травмы плохо работает правая рука, но я освоила левую. Пишу обеими.

Когда я только поступала в художественное училище, мама сильно переживала, говорила, что все художники нищие. И правда, бывали времена непростые, даже голодные, но я никогда не жалела, что выбрала этот путь. Наверное, он был единственно возможным для меня. Моим. Свое место в искусстве я тоже никак не определяла и не определяю. Да, музеи покупали мои работы, коллекционеры тоже, но на меня это, без всякого кокетства, не влияло никак. Я всегда делала то, что хотела, что считала красивым, интересным, что меня волновало. И интерпретировать свои работы я тоже не стремлюсь. Меня спрашивают: «Почему на ваших работах так часто изображены стирающие женщины или чистое белье?» Я отвечаю: «Это уж вы сами додумывайте». Единственное что могу сказать, тема чистоты, даже, скорее, очищения, мне очень близка. Очищения и личного, и всеобщего. 


Поделиться

Другие статьи из рубрики "ЛЮДИ В ЦЕРКВИ"