Закрыть [X]
Логин:
Пароль:
Забыли свой пароль?

Войти как пользователь
  Войти
Войти как пользователь
Вы можете войти на сайт, если вы зарегистрированы на одном из этих сервисов:

Ольга Берггольц: сон о дороге к храму

Ольга Берггольц (1910–1975) — великий трагический голос блокадного Ленинграда, поэтесса, чьи стихи, особенно военного времени, пережили свою эпоху, при том, что многое в её творчестве отмечено печатью советской идеологии и эстетики того времени. С публикацией трехтомника дневников Берггольц, завершившейся только в прошлом году, стал виднее истинный масштаб этой личности. Через нее прошел разлом миров и эпох. Не случайно в одной из своих записей, цитируя Мандельштама: «Кто своею кровью склеит двух столетий позвонки?», Берггольц ответила: «Я». Впрочем, она целиком принадлежит ХХ веку, отчего не менее важно проследить основные вехи её судьбы, её духовной биографии.  
Ольга Берггольц. Лето 1945 года
Журнал: № 06 (июнь) 2021Страницы: 48-53 Автор: Григорий Беневич Опубликовано: 11 июня 2021

Символ из детства

Трехтомное издание полного корпуса дневников «Ольга Берггольц. Мой дневник» вышло в 2017–2020 годах в издательстве «Кучково поле»
Трехтомное издание полного корпуса дневников «Ольга Берггольц. Мой дневник» вышло в 2017–2020 годах в издательстве «Кучково поле»

Но сначала про сон. В 1954 году в автобиографической прозе Берггольц поделилась одним сном про город Углич, куда мать увезла её с младшей сестрой от бедствий и голода Гражданской войны. По ордеру горкоммуны жили они с 1918 по 1921 год, пока не вернулись в Петроград, в келье еще действовавшего тогда Богоявленского девичьего монастыря, и тогдашние впечатления запали ей так глубоко в душу, что сон о том месте посещал её время от времени всю жизнь. Но что именно ей снилось? «Мне снилось: я попала в Углич и иду по длинной, широкой, заросшей мелкой зеленой травкой улице… И вот я иду по зеленоватой, мерцающей улице, а вдали тоже мерцает и светится белая громада собора. Мне обязательно нужно дойти до него, потому что за ним наша школа и садик… и я знаю, что когда дойду до собора, …наступит удивительное, мгновенное, полное счастье. И я кружу по странно сумеречным улицам, и собор всё ближе, всё ярче, и всё нарастает и нарастает во мне предчувствие счастья, всё сильнее дрожит и трепещет внутри что-то прекрасное, сверкающее, почти режущее, и всё ближе собор, и вдруг — конец: просыпаюсь! Так и не удалось мне за долгие-долгие годы дойти — во сне до „своего собора“».

В этом повторяющемся всю жизнь сне Ольги Берггольц мне видится некий символ. Не нужно быть великим толкователем сновидений, чтобы предположить: что-то существенное, связанное с её детством, пребыванием в Угличе, жизнью в монастыре, было вытеснено в бессознательное и во сне давало о себе знать в символической форме пути к храму, до которого никогда не удавалось дойти. Почему и что было вытеснено, можно узнать из произведений Берггольц, прежде всего по её дневникам.Церковь Успения Пресвятой Богородицы («Дивная») в Алексеевском Угличском женском монастыре. 1920–1930-е годы

Церковь Успения Пресвятой Богородицы («Дивная») в Алексеевском Угличском женском монастыре. 1920–1930-е годы 


Без Бога, но со Христом

В детстве Ольга росла под влиянием православных мамы и бабушек. Не только в Угличе, но и вернувшись в Петроград, и сама Ольга оставалась искренне верующей, защищала в себе веру от наступавшего безбожия. Так, в апреле 1923 года она записала в дневнике: «Нет, жалкие лгуны, / Напрасно вы кричите, / Что Бога не было, что не воскрес Христос! / Вы этим в сердце нам лишь веру укрепите, / Прошедшую сквозь дымку горьких слез!» Она с возмущением писала в дневнике об осквернении мощей святых.

Но вскоре начинают появляться записи с выражением всё бóльших симпатий к «идейным коммунистам», которые ей кажутся бόльшими христианами, чем её родные: «Что, в сущности, представляет собою коммунизм? Это учение Христа, т.е. исполнение его заветов, но с отрицанием его самого. И, по-моему, в РКП более правды, чем в монашеской общине. И меня влечет к нему, и я буду коммунисткой! <…> Я на сильном переломе: я разуверилась почти что в Христианах, а Бог? — он так далеко… Если есть Бог, зачем он не поможет мне и другим; да, он наказует. Но ведь он добрый, терпеливый, милостивый, а наказует. …Не понимаю. Да, христиане! Вот они — слова пустые. Хотя бы наша бабушка. Она молится, исповедуется, а первая сплетница» (здесь и далее правописание оригинала).

Духовный перелом у Ольги Берггольц пришелся на 13–14 лет, к этому времени относится такая запись: «Мне тяжко, мне больно. Собравши усилья, / Я в мрачную душу не бога зову… / О, демон, слети на пылающих крыльях» и т.д. И хотя в этих строчках много от «литературы» (Лермонтов?), но важно, на что в литературе откликается душа. Вот один из откликов: «„Овод“ крепко засел в моей душе. <…> я абсолютно не верю в Бога! Бог — это создание самого народа, людей. <…> Как „Овод“, я сокрушила в своем сердце Бога… но не Христа. Нет, Христос не бог: Христос — великий коммунист, это был человек, правда, идеальный, но не бог».

Ольга еще некоторое время участвует в церковных обрядах, исповедуется на Пасху, причащается, главным образом, чтобы не огорчить мать, которую горячо любит. Но дух бунта против «среды» и посредственности всё более растет в её сердце. Прочтя Достоевского, она пишет: «Раскольников во всем прав. <…> Я не хочу быть тварью… дрожащей… вошью… Нужно быть гордой, гордой и смелой, чтоб потом право иметь — сметь». Или: «Я не хотела бы ни жить, ни умереть так, как наша бабушка. <…> Я хочу умереть за что-нибудь красивое, гордое».

 

Забыть про Углич

Часовня блаженной Ксении Петербургской. 1960–1965 годы
Часовня блаженной Ксении Петербургской. 1960–1965 годы

Поворотным событием в своей биографии Берггольц считала смерть Ленина. В отличие от православных друзей и знакомых её матери, она восприняла эту смерть с большим сочувствием к вождю и написала стихи его памяти. Её папа, врач на одном из заводов Невской заставы, гордый за то, что 13-летняя дочь написала складное стихотворение на общественно важную тему, отнес его в заводскую многотиражку, и оно имело успех.

После этого Ольгу начинают печатать, а в идейном плане с той же горячей верой, с которой она верила в Бога, она поверила в коммунистические идеи. Её захватывает комсомольская романтика, и она разделяет судьбу образованной молодежи своего поколения, становится пропагандисткой, воспевает стройки социализма. Её прежнее воспитание, впрочем, изредка дает о себе знать в её творчестве, но уже в новой перспективе. Так, как заметил В. Улыбин, в стихотворении про Волховстрой 15-летняя Ольга Берггольц пишет: «Старый Волхов! Клянусь пред тобою, / Что ребяческий долг погашу, / И для сотни иных волховстроев / Кирпичей на спине наношу». В последней строке аллюзия к «Житию Ксении Блаженной»!

Но в целом с миром верующих родных она идейно рвет (в дневнике за 1926 год она записывает, что на Пасху выбросила кулич и яйца в Мойку), отношения с матерью становятся всё хуже, да и в творчестве какие-либо следы православной веры почти исчезают. Ольга стремительно входит в литературную жизнь, к её стихам благосклонно отнеслись Корней Чуковский и Анна Ахматова, прозу похвалил Максим Горький, она становится активной участницей литературного объединения «Смена», где знакомится с будущим первым мужем, поэтом (более сильным тогда, чем она) Борисом Корниловым. Впрочем, брак с ним не продлился долго (от него осталась дочка Ира), а Берггольц вскоре вышла замуж за журналиста и филолога Николая Молчанова. За все эти годы «Углич» появлялся в творчестве Берггольц один раз, когда она в 1932 году издала повесть под таким названием, пытаясь рассказать о своем детстве, явно приглушая православный контекст жизни в Угличе, чтобы вывести на первый план начинающийся поворот в сторону новой жизни и новых идей (что было некоторым анахронизмом). Как бы то ни было, даже такого описания для рапповской критики (РАПП — Российская ассоциация пролетарских писателей, литературное объединение послереволюционных времен. — Прим. ред.) было достаточно, чтобы разнести Берггольц за мелкобуржуазность, недопустимую для комсомолки. Ей пришлось перестраиваться, и к воспоминаниям об «Угличе» она смогла вернуться только в 1954 году.

 

Отчужденная совесть

В 30-е же годы Берггольц — подающая надежды советская писательница, журналистка, пропагандистка, кандидат в члены ВКП(б). Первым её потрясением стала смерть в 1933 году не прожившей и года дочери от Молчанова, Майи (на её могиле мать поставила красную звезду). Но бурная литературная и личная (без оглядки на мораль) жизнь берут свое, пока на Берггольц не обрушивается целая череда несчастий. В 1936 году тяжело заболела и умерла семилетняя дочь Ира. Берггольц записывает в дневнике: «Если б верила в бога, то сейчас бы думала, что он отнял у меня дочь в наказание за эту жизнь, которую я вела, и что наказание — заслужено мною». В 1937 году Берггольц подверглась «чистке» по литературной и партийной линии, у мужа участились начавшиеся еще в 1933 году после контузии в армии эпилептические припадки. Наконец, в декабре 1938 года Берггольц была арестована и заключена в тюрьму НКВД, откуда чудом вышла оправданная через полгода, узнав на опыте (прежде она этого не признавала), что многие, кто подвергся репрессиям, преданные партии и Родине люди, ни в чем не виноваты.

Фото Ольги Берггольц из следственного дела. 14 декабря 1938 года
Фото Ольги Берггольц из следственного дела. 14 декабря 1938 года

Берггольц мучила совесть, что она вышла, а её сокамерницы нет, что она ничего не может сделать для них. К этому же времени относятся стихи про отчужденную совесть (диптих «Аленушка»): «…Но опять кричу я, исступленная, / страх звериный в сердце не тая… / Вдруг спасет меня моя Аленушка, / совесть отчужденная моя?» В тюрьме Берггольц узнала, хотя бы отчасти, страшную правду о режиме, при котором жила, начала снова задумываться о религии. Одна из записей после выхода из тюрьмы: «Много по ночам говорили с Колей — о жизни, о религии, о нашем строе… Интересные и горькие мысли» (1939 год). В 1940 году было написано: «И когда меня зароют / возле милых сердцу мест, — / крест поставьте надо мною, / деревянный русский крест!» К воспоминаниям о пребывании в тюрьме относится и такая её запись: «Постижение Христа через тюрьму». И далее чуть измененные строчки из Блока: «Вот он, Христос, в венце и розах, / Пришел, смотрит в окно тюрьмы. / Вот он, Христос, в кровавых ризах / Смотрит в окно тюрьмы». Возможно, к этому же периоду относится и сохранившаяся в её архиве запись: «Христос — человек. Наш, родной советский человек».

Восстановленная после тюрьмы в ВКП(б) и Союзе писателей, Берггольц снова вернулась к прежней роли «инженера человеческих душ», но «в столе» у нее уже были родившиеся под влиянием опыта репрессий и личных утрат стихи, которые никак не вписывались в то, что тогда называлось «советской литературой». В таком состоянии, с первыми проблесками внутренней свободы, она встретила войну. Опыт мужества и свободы, открытость к страданиям других, которые появились у нее в годы Большого террора, оказались востребованы во время войны.




Возвращение к «материнскому» языку

О блокадной лирике Берггольц, о том, как она, работая на радио, стала одним из главных голосов не сдавшегося Города, хорошо известно. Менее известно, что именно в это время, говоря о подвиге ленинградцев, точнее, просто о блокадном быте, который, по её словам, стал «бытием», она в стихах стала прибегать к языку Церкви, языку её детства.

Что значит такая актуализация языка церковной традиции у поэтессы, которая церковным человеком уже давно не была, можно понять по одному примеру из «Ленинградской поэмы» (1942 год). В конце третьей части встречаем такие слова: «…О, мы познали в декабре — / не зря „священным даром“ назван / обычный хлеб, и тяжкий грех — / хотя бы крошку бросить наземь: / таким людским страданьем он, / такой большой любовью братской / для нас отныне освящен, / наш хлеб насущный, ленинградский». «Священным даром» — это, конечно, о Святых Дарах, даже крошку, частичку от которых, по церковным канонам, уронить на землю — страшный грех. И молитву «Отче наш», где молятся о «хлебе насущном», церковь возносит перед причастием этих Святых Даров. Так, прибегая к православной парадигме, Берггольц обычный хлеб (но это блокадные 125 грамм!) возводит в статус священного, «святых даров», понимает его именно в этом качестве, усматривая его священность не только в том, что без него — смерть, и он реально спасает уже здесь и сейчас тех, кто его вкушает, но и в том, что он освящен людским страданием и братской любовью — недвусмысленная аналогия с Крестной Жертвой и действием Святого Духа, без чего невозможна Евхаристия. Так язык Церкви, «материнский язык», позволяет Берггольц осмыслить реальность её собственной и её Города повседневной жизни во время блокады, открывая священное измерение в этом быте.

Или другой пример (заметила Н. Громова) из стихотворения «Ленинградская осень» 1942 года. Речь идет о заготовке топлива на зиму. Но вот как об этом сказано: «Вот женщина стоит с доской в объятьях; / угрюмо сомкнуты её уста, / доска в гвоздях — как будто часть распятья, / большой обломок русского креста». Современница записала, услышав это: «женщина тащит огромное бревно, из которого торчат гвозди, и ей, автору, кажется оно крестом, несомым на Голгофу». Таких примеров можно привести множество, но особенно насыщена христианской символикой, церковным языком, может быть, самая выдающаяся её поэма «Твой путь» (1945 год), написанная накануне Победы и одновременно в преддверии Пасхи. Эта поэма (первоначальное название «Воскресение») предваряется эпиграфом из 136-го псалма «Аще забуду тебя, Иерусалиме…», и вся пронизана пасхальной символикой, темой смерти, воскресения и священной памяти. Нерв поэмы — память о погибшем во время блокады муже, Н. Молчанове. Но поэма является свидетельством о прохождении через смерть и о воскресении самой Берггольц и родного Города. Это одно из самых мощных и вместе с тем пронзительных произведений о войне и блокаде в русской поэзии (я посвятил ему отдельное исследование), и оно, если читать внимательно, учитывая варианты, которые не были пропущены цензурой, буквально пронизано церковной символикой. Это не значит, что Берггольц стала верующей, но священное для себя и народа она стала осмыслять на языке Церкви, возводить к христианской парадигме, придавая блокадному опыту сакральный смысл. В неопубликованной при жизни статье 1946 года о военной поэзии Ахматовой Берггольц при этом подчеркивает, что стихи Ахматовой периода Первой мировой, где она взывает о помощи к Богу и Богородице, слабее (с этим приходится согласиться), чем более зрелые её стихи периода последней войны, где таких обращений нет. Всё это не мешало самой Берггольц быть открытой для использования в своей поэзии церковного языка в не-церковном контексте.

Ольга Берггольц на фронте. Карельский перешеек. Февраль 1942 года

Ольга Берггольц на фронте. Карельский перешеек. Февраль 1942 года 


Помолись обо мне

Не покинул этот язык её и после войны. Так, в одном стихотворении 1946 года, грезя, словно погибший в блокаду муж вернулся домой, она писала: «Хозяином переступил порог, / гордым и радостным встал, любя. / А я бормочу: „Да воскреснет бог“, / а я закрещиваю тебя / крестом неверующих, крестом / отчаянья, где не видать ни зги, / которым закрещен был каждый дом / в ту зиму, в ту зиму, как ты погиб…»

Послевоенные годы, вплоть до смерти Сталина, оказались для Берггольц в моральном отношении куда тяжелее военных. Она была не только любимой читателями, но и признанной властями, но право говорить правду, в том числе и о блокаде, это не давало. Тоска по погибшему мужу, измены нового, тем более горькие, что он спас (о чем есть в «Твоем пути») её во время блокады, невозможность родить ребенка, нарастающее разочарование от того, что сделали в стране с коммунистической мечтой, мечтой её юности, — от всего этого Берггольц чем дальше, тем больше искала забвенья в алкоголе. Что до коммунистической мечты, то она предприняла попытку реанимировать её для себя и для других, написав поэму «Первороссийск» (1950 год) (за нее Берггольц получила сталинскую премию) о первых коммунарах, у которых «всё общее» «и хлеб, и труд, и вроде бы душа!» (ср. про общую душу и общее имущество у первохристиан в Деян. 4, 32). Только чем прекраснее была эта мечта, тем горше было отличие её от реальности. Но самой страшной оказалась командировка на открытие Волгодона, который строили зэки, а она должна была воспеть. Почуявшая беду мать дала ей в дорогу семейную икону «Ангел (или Спас) Благое Молчание», о чем у Берггольц есть стихи: «Достигшей немого отчаянья, / давно не молящейся богу, / иконку „Благое Молчание“ / мне мать подарила в дорогу. / И ангел Благого Молчания / ревниво меня охранял. / Он дважды меня не нечаянно / с пути повернул. Он знал… / Он знал, никакими созвучьями / увиденного не передать. / Молчание душу измучит мне, / и лжи заржавеет печать…» Это о том, чтобы не солгать, не воспеть зло. Но по дороге с Волгодона, где она пила беспробудно (вдвоем с Александром Твардовским), у Берггольц случился приступ белой горячки. С этого времени начинается её мучительное и безнадежное лечение от алкоголизма.

В её состоянии были просветы. В один из них (вскоре после смерти Сталина) она начала писать замечательную автобиографическую прозу «Дневные звезды», где наконец могла вспомнить и Углич, впервые снова съездив туда. С горечью, как о личной трагедии, она написала и об обветшавшей церкви в городе своего детства: «А „Дивную“ — поди восстанови, / когда забыта древняя загадка, / на чем держалась каменная кладка: / на верности, на правде, на любви? // Узнала я об этом не вчера / и ложью подправлять её не смею. / Пусть рухнут на меня / все три её шатра / всей неподкупной красотой своею». Эти трагические стихи, конечно, не только о заброшенном памятнике древней архитектуры, это прежде всего о себе самой, состоянии своей души, утратившей тайну верности, правды и любви. Но такое осознание дорогого стоит.

В 1955 году Берггольц записывает в дневнике: «И вот кружит меня жизнь… с чуть не белогорячечными поездками по городу, с мгновенными прозрениями („все — от полного необратимого неверия“)». В 1957-м: «Ни во что я не верю, — „глухая нетовщина“ царит надо мной, — как же писать?» В 1959 году она оказывается на Троицу в церкви в Переделкино и испытывает острейшую тоску по вере, восхищается, видя её у других, как и самими этими верующими, с удивлением замечает: «много людей моего возраста, много молодежи — и у всех такие верующие, такие полные внутренней мысли и мудрости лица». И тут же со стыдом и горечью добавляет: «А мы — и я тоже, не тоже, а видимо, более, чем кто-либо другой, — мы перед этим народом ерничаем, обманываем его...»

Между тем, болезнь Берггольц принимала всё более тяжелую форму. В Городе, конечно, знали о тяжком недуге своей любимой поэтессы, чье слово помогло многим и многим во время блокады . Чем могли, помогали, а верующие о ней еще молились. И Берггольц знала, что о ней молятся: «По вершинам, вечно обнаженным, / проходила жизнь моя, звеня… / И молились Ксении Блаженной / темные старушки за меня…» В поэтике Берггольц «вершина» — это слово-символ, смысл которого — духовная высота, особенный духовный опыт. Не случайно названия «День вершин» носят три раздела глав в «Дневных звездах», в одном из них она рассказывает о смерти в 1941 году своей верующей, как бы «темной», но на самом деле просветленной любовью бабушки, которая благословляет сражающийся Город и народ. Берггольц заключает это описание: «разве это не чистейшая вершина духа?». В тех же листках из архива поэтессы, где была найдена строфа про блаженную Ксению, встречается и еще одна строфа, которая, как мне кажется, внутренне перекликается со строфой про Ксению. Обращена она к неизвестному мне священнику и озаглавлена: «Письмо о. Александру»: «Помолись обо мне, / Помолись обо мне, — / Страшно мчать на такой / вышине…» Снова вместе темы страшной «высоты» и молитвы.

А вот еще строчки Берггольц, уже 1970-х годов, самых последних лет жизни: «А в современнике — не разобраться ли, / Тут уж задачка зело проста: / вместо души у него — информация / плюс нуклеиновая кислота. // Что-то на той кислоте отложится, / Там разберут молодца… / Божию милостью, милостью Божию / жить я хочу до конца». «Там» — это ведь на Страшном суде!

Берггольц просила близких друзей, чтобы, когда она умрет, над ней звучала «Всенощная» Рахманинова и «Ныне отпущаеши» в исполнении Шаляпина. Но писательские начальники запретили со словами: «Ну что вы! Ведь Берггольц — коммунист. Она давно отреклась от религии». По свидетельству сестры поэтессы, муж Марии Фёдоровны, «он верующий человек», через 40 дней после смерти Ольги Берггольц пошел подать записку за упокой в один из ленинградских храмов, и священник рассказал ему, что таковых уже подано более 40 штук. Так было, наверное, не только в этом храме.

Поделиться

Другие статьи из рубрики "ЧТО ЧИТАТЬ, СЛУШАТЬ, СМОТРЕТЬ"